Ледниковый период
Шрифт:
(оглядывается, говорит тише) Кстати, кто-нибудь из вас замечал, какой у старьевщика взгляд? А? Никто, бьюсь об заклад — никто. И это не случайно, наивные мои друзья, это не случайно… Они никогда не смотрят на людей прямо, чтобы не спугнуть. Ведь мы для них — добыча. Зато стоит вам отвернуться… о!.. стоит вам только отвернуться… с каким злобным, жадным проворством эти глаза прыгают на вашу беззащитную спину! Как отвратительные пиявки, они присасываются к вашему бедному затылку, бродят по вашему теплому телу, как руки вампира, пьяного от вожделения… О, Боже… (закрывает лицо руками) это ужасно…
Некоторое
(облегченно) «Ариель»… Деликатный порошок, что и говорить…
Пауза.
(со значением) Я вам вот что скажу. Все люди в этом мире делятся на три категории: старьевщики, мусорщики и лохи. Вот так. Лохи — это те, кому в детстве сказали: «Открой рот, закрой глаза!», и они открыли то, закрыли это и до сих пор стоят, ждут — когда, наконец, кто-нибудь положит им в рот конфетку. Старьевщики… (оглядывается) ну про них я вам уже рассказывал. Они охотятся на лохов, тем и живут. Ну а мусорщики… эти болтаются посередке, как я, к примеру. Их тех выпали, к этим не пристали.
(смотрит в зал и безнадежно машет рукой) Ну да ладно. Все равно вас уму-разуму не научишь. Вы ведь думаете, что вы — свободные люди в свободной стране… лохи, что с вас взять.
Садится на скамейку и начинает разбирать содержимое мешков, раскладывая вещи по нескольким кучкам. Наконец вынимает одну за другой две книги.
О! Вот они!
Вообще-то я книжек не беру. Мне их хранить негде, нет у меня книжного шкафа в моем домашнем кабинете. Да… Собственно говоря, у меня и кабинета-то нету… да и скамейку эту можно считать домом лишь в очень большом приближении. Что вы на меня смотрите своими собачьими глазами потомственных лохов? Вы, видимо, думаете, что я жалуюсь. А между тем я чувствую себя превосходно, просто превосходно… хотя мне и бывает холодно временами. (яростно) Этот проклятый холод! Если бы не этот проклятый холод! Отчего это так безобразно холодно жить? Мы — как эскимосы… Мы выпадаем из материнской утробы прямо в снег, в снег и холод, на морозный ветер этой страшной ледяной пустыни, именуемой жизнью. (поспешно натягивает на себя несколько одежек)
Впрочем, с чего это я взял, что эскимосы выпадают из материнской утробы прямо в снег? Это, конечно, чушь. Наверняка они появляются на свет в своем теплом ласковом чуме, где так приятно пахнет прогорклым тюленьим жиром, дымом от очага и человеческими испарениями. Чем ребенок эскимоса отличается в этом плане от других? Ничем… Как и прочие лохи, он и понятия не имеет о холоде, что поджидает его там, снаружи.
Интересно, кстати, как у них с книжными шкафами там, в чуме? Я сильно подозреваю, что не Бог весть как. Небось ведь даже книжную полку прибить не к чему. Я со своей скамейкой нахожусь в куда лучшем положении. Нет ничего легче, чем переоборудовать скамейку в книжную полку. Смотрите. (пристраивает обе книжки стоймя на скамейке) И все дела. Уют создан. (удовлетворенно устраивается рядом) Уют — это важно. Хотя многие лохи сильно преувеличивают его важность. Это ведь всего-навсего один из многих способов согреться, не более того…
(гладит
Берет одну из книжек, открывает, читает.
«…поедем в Севилью, моя козочка!»… Сейчас… сейчас…
Откладывает книжку и начинает рыться в одной из куч; вытаскивает детскую пижаму, пристраивает ее на скамейке в позе лежащего ребенка. В дальнейшем говорит за двоих — за воображаемого ребенка и за себя.
– Папа, почитай мне.
– Сколько раз тебе говорить, Саша: пора уже начинать читать самому. Стыдоба-то какая — вон какой лоб вымахал, а все «почитай», «почитай»…
– Я читаю, на иврите. Просто я эту книгу на иврите не нашел. Наверное, не перевели еще. Ну папа.
– «На иврите…» Читай на русском, ты же умеешь. Эдак ты язык совсем потеряешь; неужели тебе не жалко?
– Я уже начал, но это так медленно. И не все понятно. Ты мне почитай, только чуть-чуть, а потом я уже сам дальше. Дил?
– Хитрый ты, Александр. Ладно. Что ты мне на этот раз приготовил? (берет книгу) «Испанская баллада»… Хм…
– Что — плохо? Ты же мне сам давно еще говорил: «читай Фейхтвангера».
– Да нет, хорошо, хорошо, молодец. Большой ты уже у нас, Сашка…
Наклоняется к воображаемому ребенку в пижаме, целует воображаемую щеку, открывает книгу.
Где ты остановился?
– На пятой главе.
– (читает) «Почти полтысячелетия процарствовали мусульмане в Иерусалиме, наконец Готфрид Бульонский отвоевал город обратно и основал там христианское „Иерусалимское королевство“. Но господство христиан длилось только восемьдесят восемь лет; а затем последователи Магомета снова овладели городом.
На этот раз мусульман вел на Иерусалим Юсуф, названный Саладином, „спасением веры“, султан Сирии и Египта, а битва, в которой он одержал решительную победу, была дана в окрестностях горы Хаттин, на запад от Тивериады.»
– Папа, Тивериада — это Тверия?
– Тверия. Как только они наши города не называли… А гора Хаттин — это наша Карней Хиттим. Там рядом тесть Моше Рабейну похоронен.
– Тесть — это кто?
– Отец жены.
(читает) «Свидетелем этой битвы был мусульманский историк, по имени Имад ад-Дин. Вражеские латники, — писал он, — неуязвимы, пока они в седле, потому что они закованы с ног до головы в железную броню. Но стоит упасть лошади — и всадник погиб. В начале битвы они были подобны львам; когда она кончилась — это были отбившиеся от стада бараны.
Ни один из неверных не ушел. Их было сорок пять тысяч: в живых не осталось и пятнадцати тысяч, а тех, что остались, взяли в плен. Все попали к нам в руки: король иерусалимский со всеми своими графами и вельможами. Веревок от палаток не хватало. Я видел человек тридцать-сорок, связанных одной веревкой, я видел более ста человек под охраной одного. Я видел это собственными счастливыми глазами. До тридцати тысяч было убито, но все же пленников было такое множество, что наши продавали пленного рыцаря за пару сандалий.»