Легенда Татр
Шрифт:
Он обнял ее за талию, а она откинулась на обнимавшую ее руку, грудь ее поднялась из-за корсажа и белой сорочки, и алые губки раскрылись, обнажая мелкие белые зубы.
Девушки вошли в дом. Ядвига села за станок, на котором ткала прекрасное тонкое полотно, а Кристка растянула на чисто вымытом полу разглаженную деревянным валиком темно-синюю праздничную юбку, затканную белым узором. Мацек сел на низенькую трехногую табуретку и перебирал пальцами струны.
– Больше не будем мы петь Яносику, – сказала Кристка.
– Нет.
– Кончились его
– Навек.
– Ничего уж он не задумает.
– И даже ветер не прошумит ему песню о разбойнике Яне, – сказал Мацек.
Кристка и Ядвига оставили работу, станок перестал стучать. Кристка, разложив юбку на столе, села на скамью рядом с Ядвигой и, обняв ее одной рукой за шею, запела, а сестра тотчас подхватила любимую песню Яносика:
На черных волах пашет Ганка,
И полполя еще не вспахала,
А уж мать зовет: «Возвращайся,
Я хочу тебя выдать замуж,
Хочу выдать за Яна,
За грозного разбойника Яна…»
Прошло три недели с тех пор, как Мардула и Кшись возвратились в Ольчу. Убежав из Градка, они скитались по лесам, томясь от голода и жажды, и наконец пришли к какому-то женскому монастырю. Там монахини приютили их, накормили, но не выпускали даже за ворота.
– Ни за что на свете не хотели нас отпускать, – рассказывал потом Кшись. – Разбойники вы, мол, да разбойники. Хотели, чтобы мы покаялись и от грехов очистились.
– Толкуй, – возражал Мардула. – Тебя-то очистили потому, что стар! А я там окреп маленько, отъелся, ну и того, значит…
– А хуже всего, – говорил Кшись, – что нас прясть заставляли. Шерсть. Я-то еще туда-сюда, прял, а уж Мардулу они поедом ели: не умел он.
– Ходили за нами славно, – говорил Мардула, – есть, пить – всего вволю, только вот с прялкой этой никак я не мог справиться. Это, чай, не коса, не цеп, я к ней с малолетства не приучен. Много я из-за этого с ними спорил. «Ай, нитку упустил! Ай, упустил!» Эх, чтоб тебя!.. Все вокруг меня толкутся да понукают: поскорей! поскорей!
– Настоятельница у них была здоровенная, – говорил Кшись. – Чтобы такую тушу носить, бедра надо иметь крепкие. Баба – как копна!
– Да, знатная была баба! Крепкая. Чтоб ей лопнуть! Шла, бывало, так земля под ней гудела! И сколько раз пройдет мимо меня, непременно что-нибудь шепнет, – рассказывал Мардула.
– А меня ключница полюбила, – говорил Кшись. – Столько вина мне давала, что я боялся отсыреть, как на дожде капуста. Мне там хорошо было. Сноровка у меня была, – шерсть эту самую я быстро научился прясть. Хвалили меня. На Мардулу то одна, то другая шипит, а на меня никогда.
– Э, гречневая каша сама себя хвалит! – обрезал его Мардула.
– Ничего у них не пропадет! Крошку хлеба – и ту подыми да на стол положи. А нет – живо палкой треснут. Над Мардулой, если не напрядет, сколько надо, страх как измывались. Молока ему не давали в наказание – или только снятое.
– Я зато кое-что другое получал, – возразил обиженный Мардула. – Даже больше, чем нужно. Все, бывало, мне говорят: «Вот на это ты мужик способный. Кабы ты так шерсть прял!» Да. Столько из-за меня свар было, не дай бог!
– Одно было плохо, – продолжал Кшись, – ни разу я там не выспался. Каждый день к заутрене вставай. Разве только одни черти так господу богу надоедают, как эти монашки! А ксендз ихний все спасти нас хотел, да мы удрали. Спасайся сам, коли это тебе так нужно!.. Не спи! Лучше синица в руках, чем журавель в небе. Спасения-то я что-то не видел, а спать мне хотелось.
Так они рассказывали. И дивились вместе с другими людьми, как далеко шла про Яносика молва, хоть и не завоевал он Липтова. По всем городам и деревням, по самым глухим углам и безлюдным степям шла о нем слава. Ваг и Орава, Попрад и Дунаец разносили его имя. Вся его жизнь смолоду и до смертного часа была как жизнь орла в Татрах.
«Эх, кабы ты такой был! – говорили матери сыновьям, сестры братьям, любовницы любовникам, молодые жены мужьям. – Кабы ты был такой, как Яносик, разбойничий атаман!..»
В горах сильно порошил снег, и Саблик думал, что дикие козы уже сходят с высот в долины; стоял ноябрь – время, когда козлы гоняются за козами и яростно дерутся между собой, а тогда к ним можно подойти на ружейный выстрел. И в один прекрасный день Саблик, как обыкновенно, насыпал в мешочек немного муки, положил бутылку водки в свою охотничью сумку, повесил через плечо и лук, запрятал гусли в рукав чухи и, надев теплые бахилы белого сукна, взял чупагу и двинулся в Татры.
Он вышел один. Все лучшие его товарищи – братья Ендрек и Юзек, знаменитые охотники – Мацек Сечка, Самек, Собчак, Татар – либо умерли, либо уже сидели дома, старые и дряхлые. Скучно было Саблику. Без Яносика Нендзы постыл ему белый свет. Словно солнца не стало на небе. Так люди повесили головы и затосковали, когда последний зубр, последний лось и последний бобр, загнанные в горы из вырубленных лесов, пропали, и здесь на Подгалье осталась только память о них – названия мест: Бобровец, Зуберец, Лосевка… Память о чудесах природы… И такого человека, как Яносик, тоже не было больше.
Саблик знал, что юрговяне, буковяне, бялчане и поронинские охотники будут охотиться на Широкой, в Яворовых Садах, под Высокой, на Волошине, на Кошистой, в Пятиозёрье, в Закопане, на Козьем Верхе и на ближайших горах. Знал, что, хотя повсюду считают его отцом охоты, все же не может он тягаться с молодыми. И потому он решил пройти через Ваксмундскую, под Волошин, к Ростоке и мимо Рыбьего через ущелье выбраться к Гинчову озеру. Там было безлюдье: липтовские охотники отправлялись в Кривань или в Цваловскую долину: нога человеческая не ступала на эти широкие просторы вдали от жилья, поросшие дремучим лесом. Да и не любил Саблик охотиться близко от дома: там, по ту сторону Татр, он вступал в другой мир, широко раскинувшийся перед глазами, а когда он играл, стоя где-нибудь на вершине скалы, ему казалось, что его слышно всюду в долинах Венгрии.