Легенды горы Кармель
Шрифт:
Тем временем постоянная усталость от бессонных ночей падала на него все сильнее. Эти ночи приносили пустоту, слабость, потом отчаяние и какой-то бесформенный дневной туман, в котором тонул окружающий мир и сквозь который приходилось как-то жить, проталкиваясь под грузом его тяжести в ожидании спасительного сна. Юваль пошел к врачу и выписал снотворные таблетки – подумав, почему же он не сделал этого раньше, – и поначалу они ему помогали. Но оказалось, что день ото дня таблетки действуют все хуже. Постепенно их стало хватать только на несколько спасительных часов сна – часов несуществования, лишенного даже снов, которые приносили вслед за собой несколько утренних минут облегчения и покоя. Но потом на измученное тело и душу снова обрушивались слабость и пустота. Он заметил, что к удушающей темноте бесконечных бессонных ночей, к туману и пустоте его дней прибавилась тоска по этим минутам облегчения и возвращения некогда наполнявшей его силы. На их фоне слабость и боль мучили его еще сильнее, а тяжесть тела становилась сначала привычкой, а потом и единственной неизбывной реальностью. Постепенно родители перестали с ним разговаривать; впрочем, и ему тоже не хотелось никого видеть. Но все же с повторяемостью кошмара как-то так получалось, что снова и снова он запутывался в неясных отношениях со случайными женщинами. Одна из таких девушек рассказала ему, что ночью он кричит во сне. Она была очень напугана и с упреком сказала ему, что не была к этому готова, поскольку он производит «такое спокойное впечатление».
«Там» означало квартиру его бабушки на западном склоне горы Кармель, над морем, с окнами прямо в голубое небо – а точнее, квартиру ее и деда. Но деда уже давно не было в живых, а бабушку родители и сестра отца перевезли в дом престарелых. Юваль иногда приходил к ней, с болью наблюдая, как на новом месте ее сознание стало быстро и необратимо затемняться. Квартиру поначалу собирались сдать, но потом испугались, что случайные жильцы ее разрушат. Знакомых же, которые хотели бы арендовать большую семейную квартиру, не находилось, и она стояла пустой. Юваль взял ключ, поблагодарил отца и переехал. Он снял чехлы с мебели и рояля, поднял жалюзи, открыл окна и даже вытер пыль с книжных полок. Комнату наполнило светом, и у него посветлело на душе. На стенах висели картины, какие-то старые дагерротипы и фотографии. Он помнил, как бабушка рассказывала ему про изображенных на них людей: их семья еще во Франкфурте перед самой войной, давние европейские города с мощеными мостовыми, дядя ее матери по имени то ли Франц, то ли Генрих с непроизносимой фамилией, бывший одним из основателей Техниона, странный и далекий Израиль пятидесятых, она сама вместе с дедом на берегу Галилейского моря, отец в военной форме, свадьба тетки, несколько пейзажей. Здесь, в Кармелии, было тихо, море сливалось с небом, а город раскинулся где-то за спиной огромным полукругом. Ему стало легче, и только ночи оставались для него удушающими, непереносимыми, а часто и наполненными ужасом. В кошмарах ему снились страшные горы Ливана и равнодушные маски окружающих людей. Юваль казался себе человеком с содранной кожей. В погоне же за минутами своего мимолетного утреннего освобождения он постепенно все больше увеличивал дозу снотворного, но и этого увеличения хватало ненадолго.
И тогда он вспомнил, как когда-то, после регулярной армейской службы – как и большинство других демобилизованных солдат, – он надолго уехал за границу. Но надолго можно было уехать только в очень дешевые – и обычно несчастные – страны; так что вместе с потоком таких же отправленных в резерв израильских солдат – растерянных, но и как-то непропорционально повзрослевших – Юваль отправился на полгода в Индию. Впрочем, снова возвращаться в Индию ему не хотелось. Он мысленно перебирал все то, что знал о странах южной и центральной Америки, но потом, неожиданно увидев дешевый билет, остановился на Индокитае. Через несколько дней он приземлился в Бангкоке. Перед его глазами – как в каком-то странном раскрашенном немом фильме – замелькали джунгли, бесчисленные Будды и золоченые речные змеи, восходы и закаты на Меконге, дома на высоких деревянных столбах, голые дети, выбегающие из зарослей, мотороллеры с прицепными колясками, западные туристы, плавающие по реке на старых тракторных шинах, пьяные американки и австралийки, запах южного воздуха, бесконечные берега Вьетнама и медленно зарастающие следы войны. Обычно он просто старался отдаться течению времени и этого невероятного фильма по ту сторону глаз, но иногда все же вспоминал о том, что здесь – еще совсем недавно – людьми Запада и людьми Востока были совершены чудовищные преступления, которые так и остались безнаказанными. В эти минуты он начинал думать о непроглядном ужасе истории, о тех миллионах, которые были убиты всевозможными чингисханами, о том, что именно человеческая память возводит их в ранг героев, о преклонении перед жестокостью, о безнаказанности и о бесконечном зле человеческого сердца. Так, двигаясь по большому зубчатому полукругу через Таиланд, Лаос и Вьетнам, Юваль оказался в Камбодже.
Он побывал в ее маленьких городах с разбитыми грунтовыми дорогами и грязью цвета крови, в джунглях на Меконге, усеянных хижинами, около минных полей и мест массовых расстрелов, в музее геноцида со страшными фотографиями пыток, которые палачи хранили в личных делах заключенных. И день ото дня эта тщательно спрятанная больная совесть Запада, эта страшная изнанка Холодной войны казалась ему все страшнее. Он читал о связях «красных кхмеров» с западными интеллектуалами, о том, как Центральное разведывательное управление помогало «кхмерам» уже после их свержения, о том, что их представитель оставался официальным представителем Камбоджи в ООН до самого конца Холодной войны. Вся стройность деления мира на добро и зло неожиданно смешалась; Ювалю стало казаться, что он мысленно пишет какую-то нелепую газетную статью с разоблачением неизвестных ему людей, но из этой статьи не было вывода. А потом в Пномпене он все же поехал посмотреть на «расстрельные поля», которые ему настойчиво предлагали путеводители и рекламные проспекты. Водитель мотороллера с прицепом для пассажира предложил ему наркотики или малолетнюю проститутку; Юваль вежливо отказался. В полях было спокойно, даже почти пасторально, шелестел ветер, а потом он увидел ступу, выстроенную из черепов. Он сидел на траве и смотрел в пространство. «Но почему же за это никто не был наказан?» – спросил он. «А почему фельдмаршал Манштейн, – ответила ему сидевшая напротив белесая немецкая туристка, – который ответственен за массовые убийства вас, евреев, в Крыму, после войны был у нас советником по обороне, дожил в Баварии до старости и похоронен с почестями?» Мысль о невыносимой безнаказанности зла – и о том, что именно злодеяния особенно страшные оказываются безнаказанными особенно часто, – захлестнула Юваля с какой-то по-новому осязаемой болью.
В ту ночь он написал Богу свое первое смс. «Я не согласен», написал Юваль коротко и добавил в качестве адресата слово «Бог». Мобильный телефон замигал и выдал сообщение об ошибке. «Отсутствует телефонный номер», прочитал Юваль и подумал, что это поправимо. Он прибавил к адресу номер, состоящий из множества нулей, и попытался послать сообщение снова. Смс прошло. «Ну вот, – подумал Юваль, – связь налажена. Теперь остается подождать, пока он мне ответит». Наконец он уснул, а когда проснулся, понял, что проснулся от собственного крика.
День за днем он двигался по Индокитаю все дальше, но ему все так же мерещились ступы из черепов. Ночь за ночью он просыпался от страха и отправлял Богу эсэмэски. «Тебя нельзя спрашивать, – писал он, – но я хочу сказать, что я не согласен». Постепенно он стал бояться еще и безумия. Оно подступало к нему какой-то густой, жаркой, бесформенной массой, неотступно затягивая, и он ничего, ничего, совсем ничего не мог с этим сделать. Юваль представлял себе, как – вернувшись в Израиль после отсутствия столь долгого – он увидит все вокруг, совсем все, другими глазами и тогда придет в больницу и скажет: «Я хочу госпитализироваться». Тогда он решил вернуться в Израиль как можно скорее.
Юваль приехал в Хайфу утром, почти на рассвете, мимо светящегося светлого моря, и увидел, что ничто не изменилось. Не изменилось море, не изменились улицы, не изменилась и квартира. Он подошел к зеркалу и увидел свое лицо с отпечатком отсутствия, но оно тоже не изменилось. Как и тогда, в первый раз, он открыл окна, потом сел за рояль и отвыкшими руками коснулся клавиш. Высвободившаяся музыка приподнялась над пыльной чернотой рояля и начала тихо светиться.
В этот же день он вспомнил ту строчку из ибн Габироля, которую раньше так старался – и никак не мог – вспомнить. А потом он прочитал легенду о том, как ибн Габироль создал девушку, как первого из всех големов, но – не поверив созданию своей фантазии – разобрал ее на кусочки. «Он был гений, – подумал Юваль с грустью, – я же из тех, кто хочет верить своим големам». Он продолжил читать и узнал, что Габироля убил правитель-завистник, не простивший ему то ли его дара, то ли красоты созданной им женщины. Его тело спрятали в саду, но над ним – разоблачая убийц – вырос цветок несравненной красоты. «Я бы любил ее, – снова подумал Юваль, – но я из тех, кто не может создавать». Он не испытывал ни капли зависти, только восхищение и горечь. На следующее утро он встал рано и отправился гулять по городу, как когда-то поступал в Индии, а совсем недавно в Индокитае. Этот город чистого и светлого утреннего воздуха разительно и даже как-то неправдоподобно отличался от ночного пространства баров, кафе, ночных улыбок и бьющейся музыки дискотек. Юваль поднялся почти на гребень горы Кармель и довольно быстро вышел к Центру Кармеля – туда, где в середине девятнадцатого века находилось первое поселение европейцев на горе, а теперь из всех домов темплеров осталось лишь несколько, один из которых был украшен мемориальной доской «Летний дом Фрица Келлера, германского императорского консула». «Так мы, европейцы, здесь и оказались», – подумал он, но подумал как-то безадресно, и его «так» так и осталось туманным и двусмысленным. Город медленно наполнялся теплом, запахами и шумами.
По ступенькам каменных лестниц он спускался все ниже; кварталы становились все более неухоженными, потом почти незаметно превратились в трущобы; наконец он вышел к заброшенным домам с окнами, замурованными серыми блоками. Он свернул под арку и оказался на блошином рынке; на земле лежали простыни со всякой рухлядью и старыми книгами; резкими всполохами голосов переговаривались торговцы. Но чем ниже он спускался, тем страннее и интереснее выглядели разбросанные по земле вещи; тут были и кусочки уже ушедшего города, и старая посуда, и дешевые статуи Будды – привезенные с Востока такими же, как он, потерянными туристами, – и черные диски пластинок. Несколько раз он останавливался и начинал рыться в рваных пожелтевших книгах; но на поверку среди них не оказывалось ничего интересного. Юваль почему-то вспомнил про кучи хлама среди горящих руин Бинт-Джибейля. Когда он спустился еще ниже, развалы сменились неказистыми прилавками и старыми столами, а потом он вышел к лавкам старьевщиков. Он был уже в нижнем городе, и над домами торчала остроконечная башенка минарета в оттоманском стиле. И тут, задержавшись в своем бесцельном скольжении, взгляд Юваля остановился на одной из витрин – а точнее, окон, набитых всевозможными сломанными и ненужными вещами. Он даже не сразу понял, в чем дело. Устроившись между горкой старой посуды и пластмассовым корпусом пылесоса, на него смотрела огромная фарфоровая кукла с пристальными глазами и золотыми волосами. У нее было идеальное одухотворенное кукольное лицо и платье цвета голубого неба. Она воплощала собой саму нереальность, всю абсолютную – ни с чем не сравнимую – неуместность своего присутствия среди вещей, отброшенных мирозданием. В каком-то смысле в своем нелепом голубом платье эта кукла была самим отказом от признания существующего. «Наша жизнь определена тем, что отсутствует, – подумал Юваль тогда, – тем, чего нам не хватает».
Юваль сразу же купил ее и, зажав под мышкой, понес домой. Больше всего ему сейчас не хотелось встретить Кармит или какую-нибудь другую из своих женщин. Но не потому, что он стеснялся или хоть в какой-то мере дорожил их мыслями. Просто эта кукла воплощала все то, что ни одной из них он никогда не мог рассказать, то, что не мог рассказать даже себе. Она казалась ему теми воротами в мир любви, которые невозможно открыть и невозможно не открыть. Принеся куклу домой, он нежно погладил ее по волосам и отряхнул пыль с платья, пронес по дому, посадил ее на стул. «Здравствуй», – сказал он ей и протянул руку к маленькой кукольной ладони; рука куклы послушно повернулась ему навстречу. У нее были огромные глаза, смотревшие в упор, и губы, наполненные нежностью и искренностью. «Сейчас я, наверное, выгляжу как сумасшедший», – подумал он и еще подумал о том, что надо будет придумать для нее имя. Он сжал куклу за плечи, снова погладил по волосам, посадил на диван. И вдруг он понял, что теперь ему снова хочется играть – но не так, как раньше, для освобождения или облегчения душевной боли, а от полноты чувства, и главное – потому что теперь он знал, для кого играет. Он играл для нее все, что помнил, все вперемежку – Моцарта и Бетховена, Шумана, Шопена, адажио из Пятой симфонии Малера, которым мучают израильских детей, учащихся играть на пианино, и даже какое-то безымянное переложение Парселла для рояля. Потом он посадил ее к окну, поставил перед ней чашку чая, и ему стало казаться, что – несмотря на то что он молчит – кукла отзывается на каждое его слово. Ее взгляд был прекрасен, мир понятен, а за окном над морем горело своим счастливым слепящим сиянием голубое средиземноморское небо. Юваль чувствовал себя так, как будто был пьян – или, точнее, как будто истина более важная, чем истина существующего, неожиданно подняла к нему свои глаза.
Потом он уснул, а когда проснулся, было уже почти темно, и Юваль испугался, что кукла осталась у окна одна. Он вскочил с кровати, подошел к ней, поднял ее на руки, заглянул в глаза. Кукла смотрела на него пристально и задумчиво. Юваль приготовил себе ужин, посадил ее перед собой на соседний стул, заговорил с ней, подошел к фотографиям на стене и вдруг тоже увидел их чуть удивленным взглядом куклы, осваивающейся в новом для нее мире. Он снова начал играть, а кукла молча слушала. Уже по нотам Юваль сыграл для нее возвышенные фантазии Баха, а потом начал импровизировать и понял, что наступил вечер. Так не могло продолжаться вечно, и – понимая всю конечность своих надежд – чтобы оттянуть наступление пустоты, он снова лег спать – на этот раз положив куклу рядом с собой. Еще через несколько минут он испугался, что во сне раздавит ее фарфоровое тело, наполнив осколками голубое платье, и пересадил ее в кресло. Но бессонница вернулась к нему. Он крепко сжимал глаза, пытался вспоминать голубое небо, расслаблять тело и останавливать мысли; ничто не помогало. Тогда совсем тихо он приоткрыл один глаз и посмотрел в сторону куклы. «Интересно, как там она», – подумал Юваль. Через окно на кресло бледным бесформенным пятном падал свет уличных фонарей. И вдруг ему показалось, что кукла медленно и осторожно движется. Он увидел, как она бесшумно повернула голову, подняла и опустила руки, покосилась на него. Юваль затаил дыхание. Столь же бесшумно кукла снова зашевелилась в кресле – темной массой платья на фоне светлой ткани обивки, – потом соскользнула на пол. Ее неловкие движения затекшего тела были столь прекрасны, что Юваль подумал, что кукла услышит, как громко и лихорадочно бьется его сердце. Но она ничего не услышала. Вытянув вперед правую ногу, она медленно согнула ее в колене, потом разогнула и поставила назад, повторила то же самое с левой ногой. Было видно, как – то ли задумчиво, то ли недоумевающе – она смотрит на ковер. Наконец, широко разведя руки в стороны, она сделала шаг вперед, потом еще один, со страхом и гордостью оглянулась на Юваля и подняла ладони над головой. «Она учится ходить», – подумал он с опозданием, погружаясь в прозрачную воду ликования и страха.