Легенды
Шрифт:
Сказка о драконе из замка, прогнавшем прочь северян, была так стара, что никого уже не пугала, но маленькая девочка все еще принимала ее близко к сердцу. Солдаты моего отчима приносили мне гладко отшлифованные камешки и говорили: «Смотри, это обломки красного драконова когтя. Дракон живет в глубоких подвалах, но по ночам иногда вылезает наружу и вынюхивает маленьких девочек, чтобы съесть их!»
Поначалу я верила. Но потом, когда я подросла и стала не столь впечатлительной, россказни о драконе вызывали у меня одно лишь презрение. Теперь же, в старости, меня снова преследуют сны о нем. Порой даже наяву. Мне кажется, я чувствую
Поэтому в ту ночь, когда умирающая мать попросила меня принести ей коготь дракона, я подумала, что ей вспомнилось нечто в этом роде. Я хотела уже пойти и поискать те старые обломки, но ее сенная девушка Ульса, которую наббанийцы называли горничной или камеристкой, сказала мне, что матери не это нужно. Коготь дракона, объяснила она, — это талисман, который помогает страдальцам умереть легко и быстро. Ульса говорила это со слезами на глазах — мне думается, она была в достаточной степени эдонитка, чтобы осудить эту затею, но оставалась разумной молодой женщиной и не тратила времени попусту, рассуждая, правильно это или нет. Она сказала, что такую вещь можно достать только у Ксаниппы — эта женщина жила в селении, которое выросло за стенами замка.
Я уже вступила в пору созревания, но была совсем еще ребенком, и необходимость даже ненадолго выйти из замка в ночное время пугала меня; но об этом просила мать, а отказ умирающему в его просьбе считался грехом задолго до того, как Церковь начала поучать нас, что хорошо, а что плохо. Я оставила Ульсу с матерью и вышла в дождливую ночь.
Ксаниппа прежде была шлюхой, но потом, состарившись и растолстев, решила сменить ремесло и стала заниматься травами. В ее жалкой хижине, стоявшей за юго-восточной крепостной стеной, у Королевского леса, было дымно и клубились дурные запахи. Волосы Ксаниппы, перевязанные красивой когда-то лентой, были точно воронье гнездо. Ее лицо, в молодости, должно быть, круглое и миловидное, совсем заплыло жиром и походило на выловленную неводом рыбу. Притом она так отяжелела, что не вставала с табурета у огня все время, пока я была там — как и большую часть своего дня, полагаю.
Поначалу она отнеслась ко мне очень подозрительно, но, узнав, кто я, чего я хочу, и разглядев как следует мое лицо, приняла у меня три мелкие монеты и велела подтащить поближе к огню обшарпанный сундучок. Сундучок, как и его хозяйка, явно знавал лучшие времена и когда-то был красиво расписан. Ксаниппа водрузила его себе на живот и принялась копаться в нем с большой ловкостью, как-то не вязавшейся с ней.
— Ага, вот он, коготь дракона, — сказала она наконец и показала мне какую-то черную кривулю. Это действительно был коготь, но слишком маленький, по моему разумению, чтобы принадлежать дракону. Ксаниппа, видя мое недоумение, пояснила:
— Совиный коготь, дуреха. Он только называется драконьим. — На кончике когтя был крохотный стеклянный шарик. — Смотри не снимай его и не разбей. А лучше вовсе не трогай. Есть у тебя кошелек?
Я показала ей сумочку, "которую носила на шнурке вокруг шеи.
— Слишком тонка, — нахмурилась Ксаниппа. Она вытащила какие-то тряпки из кармана своего необъятного платья, завернула коготь, положила его в сумку и запихнула ее обратно мне за корсаж. При этом она сжала мою грудь так сильно, что я ахнула, а она погладила меня по голове. — Риап милосердный, неужто и я была когда-то такой молодой? Так смотри же, будь осторожна, моя сладкая. Кончик когтя смазан ядом с вренских болот. Если уколешься, то так и умрешь девицей — а тебе ведь этого не хотелось бы, верно?
Я попятилась к двери, и Ксаниппа усмехнулась, видя мой испуг.
— И передай своему отчиму от меня вот что. Того, что он ищет, он не найдет у здешних женщин, да и у знахарок Озерного Народа. Скажи, что он может мне верить — ведь если я могла бы разгадать его загадку, то сделала бы это, хотя заставила бы его дорого заплатить. Но нет — придется ему идти к лесной колдунье и задавать свои вопросы ей.
Она засмеялась, а я, открыв дверь, выскользнула наружу. Дождь стал еще сильнее, но я, то и дело оскальзываясь и падая, все-таки бежала всю дорогу до Внутреннего Двора.
В комнате матери уже побывали и священник, и мой отчим, который так и не произнес ни слова, как сказала мне Ульса. Мать умерла вскоре после того, как я ушла. Я подвела ее — она умерла в муках, без единой родной души рядом. Стыд и горе так жгли меня, что не верилось, что это когда-нибудь пройдет. Пока другие женщины готовили мать к погребению, я могла только плакать. Коготь дракона болтался у моего сердца, почти забытый.
Много недель я бродила по замку, несчастная и неприкаянная. Поручение Ксаниппы я вспомнила только через месяц после похорон.
Я нашла отчима на стене, откуда он смотрел на Королевское озеро, и передала ему слова Ксаниппы. Он не спросил меня, почему я служу на посылках у этой женщины — даже не подал виду, что слышит меня. Он смотрел куда-то вдаль — возможно, на рыбачьи лодки, чуть видные в тумане.
Первые годы в разрушенном замке дались тяжело всем, не только мне и матери. Господин Сулис должен был и наблюдать за стройкой — огромная и бесконечно сложная задача, — и поддерживать дух своих людей в первую суровую зиму.
Одно дело — поклясться в порыве благородного негодования, что последуешь за своим господином хоть на край света, и совсем другое — когда твой господин останавливается и следование за ним превращается в изгнание. Когда наббанийские воины стали понимать, что этому холодному эркинлендскому захолустью суждено сделаться их домом навсегда, начались трудности: пьянство, драки между собой и даже столкновения с местными.., с нашими, хотя я уже стала забывать, что это мой народ. После смерти матери мне казалось порой, что настоящая изгнанница — это я, окруженная наббанийскими именами, лицами и речью даже у себя на родине.
Да, первая зима не принесла нам радости, но мы пережили ее и принялись заново налаживать свою жизнь — жизнь отверженных. Но если кто и был рожден для такой судьбы, то это мой отчим.
Когда я снова вижу его в своей памяти, когда рисую себе этот широкий тяжелый лоб и суровое лицо, я думаю о нем как об острове, лежащем по ту сторону бурных вод — он близко, но на нем никто не бывает. Я была слишком мала и застенчива, чтобы пробовать докричаться через разделяющий нас поток, но вряд ли это имело значение — Сулис не казался человеком, которого одиночество тяготит. Даже в людной комнате он всегда смотрел не на людей, а на стены, словно видел сквозь камень какое-то лучшее место. Даже в самые счастливые его дни я редко видела, как он смеется, а его мимолетная улыбка давала понять, что шутки, которые ему нравятся, другим непонятны.