Легкие миры (сборник)
Шрифт:
…Вот такое было письмо, и все это осталось там, за барьером, и нет уже, наверно, ни Марьи Васильевны, ни художника, ни всего этого мира.
Только любовь есть, внезапно и необъяснимо, и всегда та же история: и постыдно, и бессмысленно, и на все деньги. И молчит.
Молчи, но только будь.
Чечевица
Каждый раз, как варю чечевицу, вспоминаю.
Начало шестидесятых годов. Мамина подруга, Вера Кракау, купила в магазине редкостную редкость: чечевицу. Обрадовалась! Последний раз перед войной ее видела! Позвала гостей: художника Боба Крейцера с женой. Съездила в Елисеевский, купила рыбки красной и белой, хорошего сыру, ананас. Хлеб «ленинградский», длинный, замена французскому багету. Масло вологодское. Паюсная икра.
И как вершина всего – чечевица.
Вежливый Боб Крейцер чечевицу ест, но видно, что ему не очень.
Вера Кракау, обеспокоенно: «Вам не нравится?»
Боб
Крейцер сидел, сначала в тюрьме, потом в лагере как английский шпион. Должны были расстрелять и уже вывели на расстрел, но на последней перекличке что-то там не сошлось. Фамилия такая-то? Такая-то. Год рождения такой-то? Такой-то. Все надо было повторить «полным ответом», как в школе. Место рождения такое-то? По документам он родился в Орле, а на самом деле в Берлине. Он и возразил. Немножко удивились: а чего это он в Берлине родился? – отвели в сторону, слово за слово, а потом как-то шестеренки расстрельной логики дали сбой, и убивать его не стали. Отправили в лагерь. Сидел с уголовниками. Эти его тоже не съели, потому что он хорошо «романы тискал». Пересказывал Жюль Верна, Гюго, Майн Рида – что там читали мальчики из хороших семей? (Кстати, хозяйке на заметку. Учите детей читать книги, может пригодиться.)
В него влюбилась дочь начальника лагеря. Такая – с глазами в пол-лица. Тамарочка. Восемнадцать лет. А ему, наверно, лет сорок пять уже, коротконогий, доходяга, очки, веснушки, картавит. Родители Тамарочки били ее смертным боем, чтобы разлюбила его, но она не разлюбила. Они выгоняли ее на мороз, и она застудила себе женские органы, и у нее никогда потом не было детей.
Когда его срок вышел, его выпустили на свободу, и Тамарочка бежала вместе с ним. Они скитались по дальним, разрешенным к проживанию городам, ища работы и пропитания и опасаясь преследования, и оно было. Однажды ночью, зимой, принесли телеграмму. Боб читал ее и не мог понять ничего – чушь какая-то. Но одно слово было его детским именем, прозвищем, которое было известно только близким, и очень немногим. Это был тайный знак, не иначе. Кто был этот неизвестный друг? Что он знал? Как смог предупредить? Они так и не узнали этого, а просто наспех оделись и бежали из этого города. А утром пришли их арестовывать, но опоздали.
Так они перебегали несколько лет, чувствуя, что спасение в движении. Боб-то был покрепче – все же он читал Майн Рида, Жюль Верна, Гюго и другие укрепляющие дух и разум книжки, – а Тамарочка начала сходить с ума от страха. Она сидела на табуретке и раскачивалась часами: взад-вперед, взад-вперед. Боб боялся, что она правда обезумеет.
Но если подумать, то зачем бы ей был нужен ум, Тамарочке? Все ее существо было чистая безрассудная любовь.
Так они дотянули до 1956 года, и была амнистия, и Бобу разрешено было жить в Ленинграде, вы подумайте; и у него даже была своя отдельная однокомнатная квартира, и все вообще кончилось хорошо, так сказать. Вот только детей не могли завести и чечевица казалась на вкус не очень.
Я теперь думаю: вот потому и не было ее до начала шестидесятых, чечевицы-то. Весь урожай шел в лагеря. А когда лагеря позакрывали – потоки чечевицы направили в магазины для гражданского населения. Ешьте. Теперь ваша очередь.
Временно.
Желтые цветы
Лютой ненавистью я ненавижу салат «Мимоза».
Нельзя сказать, чтобы он был невкусным, – нет, почему, вполне съедобная, в меру вредная пищевая глина, пародия на селедку под шубой. Ненавижу я его по соображениям эстетическим и идеологическим; я через него всю эту среднебрежневскую эпоху ненавижу, перемежающуюся хромоту застоя, постоянную, не дающую ни на минуту забыться нехватку всего необходимого для жизни: билетов, мяса без костей, книг, лекарств, книг, кранов-смесителей и каких-то болтов и прокладок к ним, книг, детских игрушек, гречки, купальников, книг из серии «Библиотека поэта», батареек нужного размера, мест в гостинице, лосося в собственном соку, книг из серии «Литературные памятники», кофе, питьевого чая (непитьевой был в продаже всегда), книг, стирального порошка, дрожжей, книг, оправ для очков, сапог, книг. Книги как бумажный продукт в магазинах были, но только поддельные, комсомольские, с говнозадором: «С ветром споря», или стихи Игоря Кобзева – про то, например, как грабитель напал на кассиршу, а та смело вступила с ним в борьбу («Кассирша знала: бой они вели // Не только за народные рубли»), или проза Антонины Коптяевой – не хочу даже начинать думать, кто такая. Все, кто сумел, нашли какой-нибудь блат, но и у блата была своя иерархия. Так, я, конечно, пристроилась к Союзу писателей и еженедельно получала свою гречку, чай со слоном, банку рыбных консервов, зефир в шоколаде, полиэтиленовый кулечек развесного «Мишки на севере» и, в общем, каталась как сыр в масле, но уже в Лавке писателя на Кузнецком мосту выходил облом: я была всего лишь Член Семьи Покойного Писателя, жалкая маргинальная козявка, и хорошо помню, как мне отказались продать «Тараканище» Корнея Чуковского – кишка тонка, это не для вас, девушка.
В то же время летом сияло прекрасное солнце, а зимой шел чудесный снег, и если б даже с неба сыпались головешки или конский навоз – мы бы тоже как-то перетерпели бы, приспособились, носили бы колпаки, сделанные из картонной тары, что ли.
Но все же хотелось жить с достоинством, поелику возможно, и женщины семидесятых в творческом порыве изобрели салат «Мимоза».
Я, конечно, не знаю точно, кто и когда его изобрел, но помню, что с начала семидесятых он начал набирать бешеную популярность, и в вечных разговорах о том, кто что как приготовил, «Мимоза» обсуждалась самым оживленным образом, как удивительная, яркая и, я бы сказала, динамическая новинка. «Мимозу» можно было приготовить из всего: она бывала с рыбой и без рыбы, с сыром и без сыра, с луком и без лука, в зависимости от настроения и от того, какой продукт был в дефиците на тот конкретный момент. Главное в ней было – майонез и натертые на терке вареные желтки, из-за сходства коих с шариками мимозы салат и получил свое название.
Семидесятые – это повесть Юрия Трифонова «Обмен» (она написана в 1969 году, но время тогда стояло куском, и с середины шестидесятых по середину восьмидесятых почти не менялось, а потом изменилось все сразу). Это повесть про интеллигенцию, про совесть, про предательство, про продажу души. Нет, не так, это нежнее, чем продажа, это именно обмен. Какая при застойном социализме «продажа»? – никто не торгует, так что и не продает. Ты если даже хочешь купить что-нибудь – книги, гречку, билеты, сапоги, дополните список сами, – ничего у тебя не выйдет, либо их нет, сапог этих, либо денег твоих не хватит. А вот обменять можно: работаешь в мясном магазине – меняешь мясо на билеты в театр (например), а эти билеты – на меховую шапку, и так, понемногу, можно дойти до чего-нибудь остро нужного. Интеллигенты, правда, не работают в мясном магазине, но где-то же они работают? Я вот работала в издательстве, и у меня тоже был свой товарец, хе-хе: я обменяла пачку труднодоставаемых книг нашего издательства Восточной литературы – сказки народов Кении или там Южного Йемена – на глазную операцию вне очереди. А это вам не жук чихнул.
Но я интеллигент не настоящий, а богемной молью траченный. Я в юности и на рынке торговала, правда, один только день, скучно мне стало стоять и от мух отмахиваться. А дело было так: у моей мамы из сумочки украли 100 рублей, большие деньги, между прочим. Обидно. А у нас на даче случился огромный урожай яблок. Девать их было некуда. Мы с братом решили набрать мешок яблок и продать на рынке, а деньги отдать маме, чтобы не жалела об украденном. Так и сделали, и я простояла несколько часов под деревянным навесом рядом с мужичком-куркулем, который тоже привез яблоки, желтые. А мои были с красным полосатым боком, штрифель. Пятьдесят копеек платишь за выдачу весов – двухтарелочных, с красными гусиками-носиками; на одну тарелку кладешь яблоки, на другую – гирьки, пока весы не уравновесятся и гусики не встретятся носиками; часа полтора было очень увлекательно. На 60 рублей я наторговала. Потом стала зевать. Захотелось домой. Покупателей было мало. Мужик ворчал, ругая народ. Мимо шли дети лет семи-восьми, я подозвала их и дала им яблок, они с опаской взяли. Мужик онемел. Потом пришел в себя, тряхнул головой и трагическим, удушенным голосом вопросил: «И чтой-т-ты такая простая? Али в горе жила?!»
Так вот, герой Трифонова, интеллигент, женат на куркульского склада женщине, Лене. Мать у героя – ясен пень, интеллигент, любовница Таня – тоже интеллигент, она герою в постели шепчет стихи Пастернака, и он думает, что она была бы ему лучшей женой, – но и Лену эту свою куркульскую он любит, хотя она за годы брака с ним и отяжелела (читай: ела лишнее), но эта ее прибавочная плоть все же желанна ему, и он ею и пленен и подмят. А она, дрянь такая, любит комфорт, любит жилплощадь, любит вкусную, редкую, труднодоступную, деликатесную еду – сайру. И – незаметно для себя – он совершает обмен, подмену, предает идеалы интеллигенции и переходит на сторону вот этого грубого потребительства.
Совершенно замечательная повесть, да и вообще Трифонов писатель совершенно замечательный, и сейчас, когда эта эпоха безвозвратно отошла, проза Трифонова – едва ли не единственное окно в ту жизнь, в то время и в те интеллигентские душевные муки. Ибо каждый будет предан и каждый предаст, но интеллигенту, в отличие, скажем, от куркуля, предавать тяжело, болезненно: ведь у него есть совесть, и ее так просто не задушишь.
Спектакль по повести «Обмен» был поставлен в Театре на Таганке. Я ходила на него. Там была такая сцена: герой с авоськами в руках – а в авоськах баночки, баночки, баночки – стоит перед глухой кирпичной стеной. И медленно и задумчиво сам себе говорит: «Лена любит сайру. Ле-на лю-бит сай-ру…» Вот как бы это понял сейчас зритель из поколения тридцатилетних? А интеллигенция, сидевшая в тогдашнем зале ошую и одесную, читала текст как открытую книгу: ну и сволочь эта Лена. Зажралась совсем. Сайру ей подавай.