Лекарство против страха. Город принял!..
Шрифт:
А я еще раз перечитал письмо, спрятал его в конверт, конверт положил в папку, запер документы в сейф и сейф опечатал своей печаткой — все равно мне здесь до понедельника делать было нечего.
И поехал домой к Пачкалиной.
Покосившийся деревянный дом, в котором проживала Екатерина Пачкалина, стоял на «красной черте»: по плану реконструкции улицы его должны были снести в течение года. Но пока дома стояли, и люди в них жили тесно, в повседневном добрососедстве и постоянных ссорах, взаимной связанности и полной открытости друг перед другом, потому что коммунальная кухня и драночные стенки исключали всякую возможность секретов и какой-либо изолированной жизни.
Я присел на скамейку к старухе, она покачивала в колясочке ребенка и, очевидно,
— …Каждый год ходют комиссии и ходют, и все обещают, конечно: в следующем квартале переселять будем. Мои-то домашние, семейство мое, конечно, ждут не дождутся, а мне-то как раз и не к спеху: чего я там в новом доме не видела? Все жильцы новые, иди с ними знакомься, раньше помру, чем всех узнаю, а тут как-никак родилась я семьдесят три годочка назад, тут бы и помереть: может, всем домом и проводят меня, вместе все и помянут. Энтот вот — уже четвертый правнук, мне бы отдыхать, а все без бабки Евдокии никак не обойтиться. Да ничего, не жалуюсь я, детки-то у меня все приличные, все в люди повыходили. Краснухина? Мать? Как нее не знаю, мы здеся с Надеждой сколько лет вместе живем. Она, конечно, меня моложе будет, но здоровья у ей никакого не осталось. Третьего дня ее снова на скорой-то помощи в больницу доставили. Сходить бы надоть проведать, да вот от энтого не оторвешься. Схожу, схожу, только вот энтого с рук скину, а то ведь она от своей лярвы-то передачки в жизни не дождет. Ишь кобыла здоровущая, ряшку красную отъела, хоть прикуривай, а матерь совсем погибает. И видано-то где это: мать на карете в больницу, а она себе сразу хахаля в дом. Вон из окна слыхать, как надрывается…
Я взглянул на приоткрытое окно, воспаленное красным абажуром. Оттуда доносился чуть хрипловатый пьяненький женский голос. Женщина пела частушку или песенку, и от прочувствованности концы фраз подвизгивали. Я прислушался и не узнал вязкого голоса Пачкалиной в этом игривом мелодекламировании. Голос выводил:
У меня миленок лысый, Дак куда же его деть? Если зеркала не будет, Стану в лысину глядеть…— Через ее мать и болеет все время, силов у ей никаких нет терпеть ее сучьи штучки, — неспешно и обстоятельно повествовала бабка Евдокия. — Вот взять хоть, к примеру, семью Карельских — тоже девка взрослая у них. И с мужем у ей тоже чевой-то там не вышло. Так живет со своими сродственниками, мальца воспитывает, ведет себя как человек приличный, работает и на дом еще работу берет, чтобы парня своего всем ублажить, ни в чем чтоб сиротой безотцовской не чувствовал, и одно про ее слово: кроме хорошего, ничего плохо не скажешь…
Я очень обрадовался столь достойному поведению взрослой дочки в семье Карельских, но сейчас меня больше интересовало плохое поведение Пачкалиной, и я постарался вернуть разговор, ускользающий по накатанной колее, в нужное мне направление.
— Может быть, Катерина молодая еще? Перебесится, заведет ребенка, и все станет на свое место?
— Это Катька-то молодая? Да ей в этом году, почитай, тридцать стукнуло, а она что ни вечер накрутит на лбу кудри-завлекалки — и пошла по мужикам. Ей мать-то говорит, истинный крест, сама не раз слышала, угомонись, говорит, Катька, будь человеком, как все люди, не курвничай, не дешевись, а она смеется нахально в глаза: с моей яркой красотой, отвечает, с моей броской внешностью, говорит, я себе могу самого распрекрасного мужа найтить. Да только, видать, красота ее нужна на раз, между пальцами помусолить, а вот жениться — чевой-то не находится охочих.
— Ну а как же первый ее муж?
— Сашка-то Пачкалин? Как же, помню я его, лет восемь либо семь назад он на ней женился. Да нажились-то они вместе, как вороны на заборе: месяца два все у их было ничего, а тут она возьми да не приди домой ночевать, загуляла где-то, видать, крепко. Ну, он ей утром, конечно, поставил фонари под оба глаза, собрал свой чемоданишко и матери, Надежде-то Ивановне, говорит: «Очень я вас, мамаша, уважаю, потому как
— А откуда же у Екатерины имущества столько набралось? С зарплаты ее?
— Какая там зарплата! Семьдесят целковых в месяц! С таких денег шуб себе понакупаешь, как же! Я так думаю, что это от Николай Сергеича осталось, от прежнего хахаля. Вот за него как раз, я так думала, что она и выйдет замуж, года три она с им ходила. Но чевой-то там у их то ли не склеилось, то ли чего, но пропал он совсем, значит, говорили даже люди, будто посадили его. Его-то Катька, видать, уважала али боялась, но только вела себя, во всяком случае, прилично при ём. Он мужчина начальственный был. Да и по ём видать, значит, только хоть взглянешь разок, что у него всего полно, и денег, и баб, и вещей, а вернее сказать — нахальства. Важно себя держал. Но и под его важность, видать, нашлася жесткая струна…
— А давно его здесь не видно?
— Да уж года два, как не кажется…
Я еще немного поговорил с бабкой Евдокией, но тут заплакал в колясочке энтот, старуха стала шикать на него и сильнее раскачивать коляску, а я вошел в подъезд, поднялся по скрипучей щелястой лестнице в бельэтаж и позвонил в дверь Пачкалиной.
Я стоял на лестнице в темноте, и из освещенной прихожей Пачкалина никак не могла рассмотреть меня, и, когда шагнул на свет, она, все еще не узнавая меня, сказала своим тягучим голосом, так непохожим на тот, что недавно выводил про миленка лысого:
— Позвольте, товарищ, позвольте, чего-то не припоминаю я вас…
Я усмехнулся:
— Здравствуйте, Екатерина Федоровна. Мы с вами недавно виделись. Вот решил еще разок заглянуть — без предупреждения. Ничего?
— Ой, не узнала я вас, значит, не узнала. Гостем будете, заходите, значит, гостем будете…
На разоренном пиршественном столе стояли недоеденные сардины, салат, копченая колбаса, селедка, картошка в масле и искромсанная вареная курица, пластмассовый бидон с пивом и несколько бутылок. Я только сейчас вспомнил, что за весь день так и не удалось толком поесть. Но этот пир предназначался не для меня, а для мордастого парня в териленовом костюме. На безымянном пальце у него было толстое резное кольцо, а на мизинце — длинный серый ноготь.
— Здорово, — сказал он. — Хена меня зовут, слыхал? Ты чё?
Он выговаривал свое имя с придыханием, и вместо «г» у него получалось густое, насыщенное «х».
— Ну, ты чё? Чё тут топчешься, друх, вишь: площадка занята! Ты чё! Плацкарту показать? Давай, чеши отседова, а то я тя живо на образа пошлю…
Парень был давно, мучительно пьян. Я спокойно сел на стул, огляделся.
— Ты чё? Потолкуем? Может, выйдем? Потолкуем?
Я посмотрел на Гену и засмеялся. По виду парень был похож на продавца заграничного мебельного магазина — у них обычно такие же алчные, но туповатые лица. И то, что он хотел «качать права», было тоже смешно, «урки» про таких говорят: «не так блатной, как голодный».
— Это моя женщина, — настойчиво бубнил Гена, — и ты к ней храбки не суй. Если ты ко мне как человек, то и я с тобой выпью. Ща булькнем по стакану, и порядок. Катька, наливай…
— Я с тобой, Гена, водку пить не стану. Я инспектор МУРа и пришел сюда по делу. Поэтому ты посиди десять минут тихо.
— Как не будешь? Ты чё? Ты чё еще?
В это время очнулась Пачкалина, неподвижно стоявшая у двери и, видимо, своим неспешным умом перемалывавшая мысль, зачем я сюда пришел. Она подошла к Гене и, почти взяв его на руки, вышвырнула в соседнюю комнату: