Лекарство против страха. Город принял!..
Шрифт:
— Откуда мне знать? — развел я руками.
— Вот именно, откуда вам всем, посетителям аптек, знать, какой ценой и сколько создается лекарств, приносящих вам исцеление? А я знаю: число их никогда еще не превысило десятка… — И быстро побежал вперед по коридору и оттуда, спереди, прокричал мне, будто я остался у входа: — Да-да, и если метапроптизол войдет в их число, то сотни тысяч, миллионы людей низко, до земли, поклонятся неизвестному им Владимиру Лыжину!
Хлебников нажал кнопку звонка у запертой двери, и я невольно обратил
— Кто там? — спросили из-за двери.
— Открой, Галя, это я — Хлебников.
Щелкнул ригель замка о планку, дверь растворилась, и немолодая приземистая санитарка впустила нас в лечебный корпус:
— Заходите, Лев Сергеич…
Высокие окна, белый потолок.
Серые стены, кремовые двери — очень длинный ряд.
И все двери без ручек — треугольные прорези, печальные вагоны поезда из ниоткуда в никуда.
Тихие люди в зеленоватых халатах.
Белесая муть безумия в глазах.
Длинный, длинный коридор. Много треугольных скважин, много — какой ужасный груз тоски и страха везет этот поезд! Здесь нет ни сентября, ни солнца, не бывает радости, не знают любви, исчезла, растворилась в отчаянии и скорби память счастья.
Молодая женщина со спутанными бесцветными волосами, с мучнистым плоским лицом шагнула мне навстречу и быстро, жарко сказала:
— Дети — как одуванчики… Не дуйте… Никогда не дуйте… Молю вас о детях малых… Они как одуванчики…
— …как одуванчики…
— …одуванчики…
— …де-е-ти!..
Ох какой длинный, бесконечный коридор! Мне не пройти его было во всю жизнь, он превратился в кошмар, в ужасный сон, где избавление рядом, только добежать до спасительной двери в конце коридора, но он не имеет конца — и нет спасения от жаркого шепота, от крика израненной души, который преследовал Лыжина как призыв к милосердию, как мольба о помощи — как гром небесный! — он всегда требовал Лыжина к ответу за судьбу собственной жены, за судьбы несчастных людей, которых он должен был вернуть к любви, к весне, к радости.
И я брел по коридору и все время бормотал про себя, а может быть, и вслух говорил это, не помню, а Хлебников все равно не мог слышать моих слов — он бежал далеко впереди, но я повторял как заклятье:
— Люди, поклонитесь доброму, мудрому перевозчику на волшебной лодке, протяните ему руки — теплые и крепкие, пусть поймет он, что вы с ним, не дадите унести его в водоворот мглы и беспамятства…
Нетерпеливый и красный, стоял Хлебников передо мной и стучал крепкой ладошкой мне в грудь, повторяя для памяти:
— Не больше пяти минут… Не вздумайте спорить с ним или в чем-то переубеждать… Не раздражайте его…
А в ушах моих все гремел пронзительно, разрывая барабанные перепонки, еле слышный жаркий шепот: «Молю о детях малых… Как одуванчики…»
Не помню, как открывал Хлебников дверь и как мы вошли в палату к
— Меня зовут Филипп Ауреол Теофраст Бомбаст фон Гогенгейм…
Лыжин сидел на застеленной койке, завернувшись в желтое ворсистое одеяло, в очень неудобной позе, поджав под себя ноги, и смотрел мимо меня, поверх моей головы, в окно, где клубился мягким светом сентябрьский желто-лимонный полдень.
— У вас красивое имя, — сказал я и удивился своему голосу — так хрипло и испуганно он звучал.
— Да, — еле заметно кивнул Лыжин и прищурил глаза, словно ему было больно от этого вялого осеннего солнца. — Но чаще меня называют Парацельсом. — Мгновенье подумал и рассудительно, спокойно добавил: — И я считаю это правильным, потому что в искусстве врачевания я уже давно превзошел великого латинянина Цельса…
Худое лицо его еще больше осунулось, появился на нем какой-то тусклый налет безмерного утомления и огромной слабости. Свалялась каштановая бородка, торчала она какими-то перьями и клочьями, и только сейчас, впервые увидев Лыжина днем, я рассмотрел, что его светлые волосы наполовину седы.
Я боялся молчания, повисшего в комнате, как топор, и спросил просто так, чтобы не было этой страшной, удручающей тишины:
— От каких болезней вы исцеляете?
На одно мгновенье Лыжин взглянул на меня, и я успел разглядеть, каким ярким светом полыхают его глаза.
— Я освобождаю от мук, ниспосланных человеку: водянки, проказы, лихорадки, подагры, от тяжких ран и болезни сердца…
Мне непонятно было его состояние и очень хотелось уловить, отражается ли хоть как-нибудь мой мир в его сознании, и я спросил его:
— У вас есть помощники?
Просто и грустно сказал он:
— Разум мой и опыт да сердце, скорбящее о страждущих в мире сем… — И лицо у него было в этот момент одновременно горестное и гордое.
Несчастный, больной, потерявший сегодняшний день, Лыжин все равно не был похож на безумца. Весь он источал какое-то спокойное обаяние, добро и непонятную мне мудрость. В оторванности его от меня и Хлебникова было огромное, недоступное мне знание, возвышенное волнение и знак тревоги.
— Вы одиноки?
Лыжин засмеялся коротко и сипло:
— У меня нет детей, нет жены и друзей не осталось. Но разве все люди не со мной? Разве благодарность пациентов не согревает мне сердце? Разве ненависть завистников — лекарей ничтожных и корыстных аптекарей — не угнетает мою память? И сотни учеников разве не связали меня с тысячами неведомых людей благодатью моего учения?
«Как одуванчики… Молю о детях малых» — звенело, не стихая, в моей голове, и я спросил Лыжина:
— Вы богаты? — и горечь подступила к моему сердцу, невыносимо тесной удавкой стянуло горло.