Лекарство против страха
Шрифт:
— Суд совести повесток не шлет, — тихо сказал Благолепов. — Я тоже виновен в том, что Александр стал таким, каков он есть. И не здесь начинается моя вина. Как написал Плиний: вода такова, каковы земли ее русла. Он у меня набрался много дурного…
— А именно?
— Трусости, соглашательства, увертливости — всего того, что я называю свидетельствованием. Но у Александра другой темперамент, другие амбиции и честолюбие, и он потихоньку стал перебираться из свидетелей в истцы, не расплатившись по своим обязательствам ответчика. И длилось все это долго, пока
— Восприимчивый парень — ваш зять.
— Да, он восприимчив к плохому. Но и человек он очень способный. И я никогда не мог избавиться от чувства вины перед ним.
— Чем же это вы так провинились перед ним?
— Не перед ним — перед его отцом. И перед собой. Мы с его отцом были приятели, и, когда он пришелся не ко двору, я весьма рационально рассудил, что мое вмешательство ему не поможет, а мне сильно навредит, и стал человеком-невидимкой: я болел, уезжал в командировки, не подходил к телефону — только бы не высказывать своего мнения вслух. И мне это блестяще удалось. Никто не мог иметь ко мне претензий за поношение друга, и никто не мог сказать, что я разделяю вздорные антинаучные взгляды.
— Триада неведения появилась на вашем столе тогда?
— Нет. Наверное, она в нашем доме фамильный талисман. Во всяком случае, побывав однажды невидимкой, вкусив плода своей замечательной житейской мудрости, я не смог снова полностью материализоваться — уже в другие времена, когда со всей этой глупистикой было покончено; я каждый раз спохватывался, что не так выходит все это: то недослышал, то проглядел, то промолчал, то сердчишко дрогнуло беспричинно. И когда появился в нашем доме Саша, я обрадовался ему как избавлению…
— А какая роль была отведена ему?
— Он должен был за меня дослушать, рассмотреть, сказать все самое главное. Как это делал его отец. И как не смог я. А вышел из этого курьез — будто он вовсе мой сын. Я хотел дать ему все, чтобы он сделал то, чего не успел или не смог сделать его отец, тогда бы, может быть, и мне наступило прощение…
— И как, удалось вам дать ему все?
Благолепов растерянно развел руками:
— Только знания. Любое знание он воспринимал прекрасно. А все остальное встречал в штыки — он не уважал меня и не давал себе труда скрывать это.
— Панафидин знал о ваших отношениях с отцом?
— Не знаю, может быть, знал, а может быть, догадывался. Жертвы мои принял, но меня не простил. И главная боль моя, что он воспринял в качестве жизненной программы не поведение своего отца, а мою печальную роль постоянного свидетеля.
— Ну мне-то сдается, что Александр Панафидин иногда излишне деятелен, он, на мой взгляд, даже слишком увлекся ролью истца, а ответчиком себе воображает все человечество.
— Это не совсем так. Александр — себялюбец, и, как всякий эгоист, поставивший себя на службу людям, он хочет не просто служить им, а по меньшей мере облагодетельствовать человечество и чтобы оно помнило об этом и соответствующим образом отплачивало ему.
— Даже
— Для Александра это не имеет значения. Для него важно его намерение, его ведущая идея. А человек и идея — это система с обратной связью, и когда такая важная идея охватила его сознание, то она постепенно стала управлять им самим, его поступками, воззрениями, целями и средствами достижения их.
— Поэтому вы решили на всякий случай переночевать около сейфа Лыжина?
— Да, разумеется.
— Так я не понял, что вы здесь решили сторожить: бумаги Лыжина или Панафидина от самого себя?
— И то и другое. Если бы Александру удалось хоть раз заглянуть в бумаги Лыжина, то Володе уже никогда бы не удалось доказать, что он первым синтезировал метапроптизол.
— А лыжинские материалы? А лабораторный журнал? А уже полученный метапроптизол? Как это — не доказал бы?
— К сожалению, Лыжин не оформил авторской заявки. А идея его столь целостна, гармонична и ёмка, что, поняв ее, Панафидин за месяц, за две недели получил бы вещество сам и заявку оформил бы по всем правилам еще до того, как остыла первая партия препарата. А во всем мире действует приоритет только авторского или патентного свидетельства.
— Но ведь у Лыжина датирован в лабораторном журнале каждый опыт!
— Не имеет значения. Ричард Гоулд лет тридцать назад разработал теоретический прибор, о котором знает сейчас каждый грамотный человек. И назвал он этот прибор лазером. Но его бывший научный руководитель Чарлз Таунс, знавший об этой давней идее Гоулда, сам увлекся проблемой создания лазера и успел подать заявку раньше, получив, в общем, те же результаты, что и Гоулд. Поэтому автором лазера, прибора, который даже именем своим был обязан Гоулду, был все-таки признан Таунс, удостоенный впоследствии Нобелевской премии. Законы авторства неумолимы. И Панафидин умеет ими пользоваться.
Благолепов помолчал и добавил, словно объяснял мне что-то особенно сложное и я мог этого не понять:
— Я не хочу, чтобы Саша смотрел лыжинские бумаги. Иначе он умрет как личность и как ученый. Совершив такую вещь, он сожжет мосты за собой, обратной дороги для него не будет, и, чтобы доказать свою правоту, он пойдет на что угодно — на любую подлость, на любую мерзость, и это болото засосет его навсегда.
Я угрюмо молчал, а Благолепов, по-стариковски глядя внутрь себя, разговаривал словно сам с собой, во всяком случае, он ко мне не адресовался:
— Он еще молод, он может еще много сделать в своей жизни. Ему трудно будет пережить тот факт, что не он облагодетельствовал человечество, он будет мучиться и сходить с ума от горя, злости, униженного честолюбия, но человек не может, не должен жить вредными и опасными иллюзиями. Нельзя облагодетельствовать мир — к этому обычно стремятся злые таланты, и обречены они на бесплодие. Мне важно было остановить Сашу вовремя, не дать свершиться несправедливости, которая сделала бы несчастным Лыжина и уничтожила бы личность самого Александра…