Лекции по античной философии. Очерк современной европейской философии
Шрифт:
Представьте себе, что произошла катастрофа и исчезли люди, которым этот язык, даже сокращенный, был понятен; греки исчезли, античные тексты исчезли, остались обрывки, и перед нами мистически остался только кусочек айсберга: есть только бытие (тавтология, как я говорил), небытия нет (тоже тавтология), и, более того, небытие высказать нельзя. Его действительно нельзя высказать, и поэтому философ говорит: мы можем нечто понимать, когда в области понимания есть бытийные явления, такие как, например, совесть; вокруг совести может вырасти психологический мир, то есть такой мир, о котором можно осмысленно говорить на языке психологии и прийти к какому-то пониманию. А о несуществующем нельзя говорить, его нельзя высказать.
Допустим, вы хотите высказать искусствоведческое суждение о некоторых произведениях искусства. Одна моя приятельница очень хорошо определила смысл некоторых революционных событий в советском искусстве последнего времени, особенно в театральном искусстве, и тем самым определила эмоцию зрителя, приходящего в восторг от новизны и глубины художественного произведения, скажем
Вот что такое бытие и небытие в смысле наших возможностей что-либо говорить и что-либо понимать. Бытие есть, небытия нет — это то, о чем можно говорить на языке философии; эти максимально сокращенные, казалось бы, магические, педантские формулы и есть элемент теоретического философского языка, и раскручиваются они очень просто, на уровне совершенно обычных вещей. Я говорил, что философия — это часть жизни в том виде, в каком она приводится нами в осмысленный упорядоченный вид (никогда окончательно, конечно). Я говорил, что до смерти мы не знаем, а умирая, не владеем тем, что смерть за нас узнала. Само это философское рассуждение является незавершенным, и мысль о незавершенности этого рассуждения тоже философия.
Есть только Одно («Одно» с большой буквы)[15]*, и только там, где Одно, и только это Одно мы можем понимать. Вместо «Одно» возьмите слово «бытие». Есть только бытие, и только там, где оно есть, и только бытие мы можем понимать. (Это почти [буквальные] цитаты из Парменида.) Понятие Одного, или бытия, вводится там, где философы расчищают себе просеку понимания того, что можно понимать так, чтобы об этом можно было говорить, не разрушая языка самим этим высказыванием.
Напомню другой образ: Сократ не писал книг, от него ничего не осталось, и он не был таким спекулятивным философом, какими (как вам покажется) являются Парменид или Гераклит. Сократ философствовал на улице, но все его философствование было наглядной экземплификацией того, что только об Одном — там, где оно есть, — можно говорить и высказывать, потому что все мышление, которое не движется в лоне Одного, или бытия, разрушается самой попыткой этого мышления или этого высказывания. И что делал Сократ со своими собеседниками? Он не давал им ответов. Все платоновские диалоги — это казуистическое, утонченное хождение вокруг того, что такое мужество, что такое добродетель. Покрутившись в тексте такого диалога, вы отнюдь не выныриваете из него с определением того, что такое мудрость и что такое добродетель. Сократ каждый раз показывает, что, если мы не впали в бытие, мы ничего не можем высказывать. Мы говорим что-то о мужестве, и сказанное разрушает содержание того, что мы сказали. «Что такое быть храбрым?»[16]* — спрашивает Сократ. Собеседник отвечает: быть храбрым — значит испытывать радость (особо возвышенное состояние) от вида бегущего в панике врага (доставить себе такое удовольствие). На это Сократ говорит: а не больше ли радуется виду бегущего врага трус, с облегчением испытав удовольствие от того, что не придется вступать в сражение? Значит, одновременно есть и храбрость, и трусость: храбрый человек труслив, а трусливый человек храбр. И если таково определение храбрости, то, значит, об одном и том же предмете мы говорим две взаимоисключающие вещи. Это и есть разрушение языка, здесь акт высказывания разрушает саму основу и возможность мышления. Вот что показывает Сократ, не давая ответа. Он лишь пытается ввести слушателя в область бытийного мышления, которое может происходить только путем своего рода индукции, диалектической индукции. Сократ так организует ситуацию, так ведет своего слушателя, чтобы тот сам впал в некоторое вuдение порядка, формы. Что это? Нельзя определить. Здесь мы действительно сталкиваемся с тайной человеческого бытия: то, что всегда случается и что нам ближе всего и доступнее, в то же время ускользает от нас, если мы хотим высказать это и в определенном или высказанном виде передать другим.
Впервые поле явлений, о которых можно судить, например эстетические случаи (произведения искусства) или психологические случаи событий и поступков, о которых я говорил, — это поле открывается, если отсчитывать от появления и наличия бытийных, или самооснoвных, явлений. Психология вырастает лишь вокруг наличия совести: если есть совесть, появляется мир, поддающийся суждению в терминах психологии, то есть психологических качеств людей. А сама совесть? — Как она определяется? Или как она воспитывается, или как она передается? И есть она или нет, самовоспроизводится или нет? Поэтому самое глубокое греки назвали диалектикой, имея в виду, что диалектика есть такое состояние <натяжения между противоположным>, лишь внутри которого, не вытекая ни из одного, отдельно взятого, натяжения, может вспыхнуть явление, которое само не является выводимым членом, или элементом, какой-либо непрерывной причинной связи.
Почему для этого появилось особое слово «диалектика» в отличие
Я сделаю еще один шаг, введу еще одно определение бытия, но уже на таком уровне, на котором оно легко расшифровывается. О совести я уже говорил: помимо того, что это самооснoвное явление, оно еще и неделимое, или целостное, явление в том смысле, что, если она есть, она присутствует вся целиком, совести не бывает половины, четверти. Это известно на уровне простой афористики. Вольтер в XVIII веке говорил, что добродетель неделима, она или есть, или ее нет, не может быть половины добродетели (он понимал свойство такого рода явлений). Значит, если есть, то все целиком. В тексте Парменида написано: бытие везде, нет такого места, в котором его не было бы, и оно все целиком и сразу[17]*. Он говорит то, что я уже сказал перед этим на другом языке. Когда философ начинает переводить в область философских понятий и определений вещи, известные независимо от этих понятий и определений, он начинает прояснять условия, в каких, и только в каких, мы можем мыслить и что-либо высказывать. Для того чтобы мы могли о чем-то говорить в терминах психологии (я опять возвращаюсь к примеру), в любой точке совокупности явлений, которые я охватываю как психологические, должна присутствовать совесть. Совесть везде: в маленьком присутствует вся целиком, в большом присутствует, и тогда я могу говорить о ней как о психологическом явлении. Область бытия есть область неделимого, о ней говорим: бытие едино и неделимо, оно неподвижно, оно везде, оно вечно.
Теперь остались кое-какие вещи, не очень понятные. Я сказал: оно неподвижно, оно вечно. Допустим, мы поняли неделимость бытия: оно неделимо в той мере, в какой мы вообще можем понятно о чем-то говорить и что-то высказывать. Но причем здесь вечность, неподвижность, охваченность всего? Ведь нет ни одного момента времени, в каком не было бы бытия: если я рассуждаю о каком-то предмете, то я не могу рассуждать о нем, не предполагая, что в каждый момент и в каждом месте есть бытие этого предмета. Что это значит? Продолжим нашу попытку понимания всего этого дела, держа в голове, что речь идет о рассуждении, основывающемся на пределах, все время на пределах, на предельно мыслимо возможном виде тех предметов, о которых мы рассуждаем. «На предельно мыслимо возможном виде» означает следующее: то, о чем хотим говорить, доводим до предела и потом начинаем о нем рассуждать.
Как нам пойти? Я оттолкнусь от следующего: у греков был очень глубокий и разветвленный, почти все области греческого мышления охватывающий нерв, а именно — все сейчас, в данный миг, на месте, без откладывания на завтра или без зацепки за прошлое свершается, требует от тебя пребыть сейчас, целиком и полностью. Что значит «целиком и полностью»?
Приведу пример, прямо противоположный греческой культуре. Культура, противоположная греческой, — это, конечно, российская культура, хотя сейчас очень модно говорить об особой пластичности русского языка, его максимальной, в отличие от других языков, близости к греческому языку и так далее. Но в действительности все это сказки, если говорить не только о языке, но и о культуре в целом. Что является самым близким нам и самым понятным в традиционной русской культуре? Мы всегда моральны завтра и всегда моральны вместе. Сегодня необходимо обманывать, говорить неправду, уступать, но ведь все объяснимо, все разумные люди это прекрасно понимают. Но завтра — ведь я же знаю, что я хороший и добронамеренный, — сделаем добро, и, более того, все вместе. У греков прямо противоположное ощущение. Конечно, я имею в виду образ греков и то, что греки вообще о себе говорили (они остались для нас через философов, полководцев и прочих). Эмпирически мы, конечно, не можем восстановить, что было на самом деле; может быть, греки — это то, что нам снится в качестве греков, может быть, ничего этого вообще и не было. Гарантий нет, но попробуем философствовать.
Греки, обуреваемые «сейчасностью» всего и вся, говорили устами Платона, что вчерашняя добродетель не имеет значения, на ней нельзя укладываться спать как на чем-то достигнутом. Более того, «завтра мочь» или «завтра знать» ничего не значит. Что значит «завтра знать» или «завтра быть добродетельным» в переводе на философский язык? (Попробуем «ограмотить» наш язык и не выдумывать заново велосипедик, потому что правила грамотности уже придуманы, нам нужно лишь просто «впасть» в эту грамотность или, как выражался Пастернак, «в неслыханную простоту».) Это значит, что бытие делимо, оно не целиком здесь и сейчас. Отложить что-то на завтра — значит предположить делимость времени и делимость бытия, что оно складывается, что, помимо этого бытия, есть еще какое-то другое бытие. А греки чисто логически говорят: если бытие, то к нему не может примыкать еще что-то, потому что это «что-то» я тоже должен назвать бытием, и тогда бытие распадается, а определение бытия предполагает его цельность, следовательно, я не могу это назвать бытием, а если называю, то вне его ничего нет.