Ленинградские повести
Шрифт:
Ах, ох поднялся, тащили дивчину в восемь рук. Поуспокоились когда, хохот одолел. Хохотали, выгребая к берегу. Марфа велела костер разводить, сушиться, не то огневицу подцепишь.
— Грипп, тетя Марфа, — поправила Марина.
— Гриб ли, ягода или шишка сосновая — все едино, как там по-докторскому. По-нашему — огневица.
На берегу развели кострище, благо дров сколько хочешь: и доски смолевые, и поленья березовые, и сучья — толстые и тонкие, и камыш — озерные дары озябшим рыбакам. Полыхало пламя на сажень от земли. Дымилась, сохла Устина одежда. Сидела Устя, укутанная в кожух, посмеивалась. Марфа косилась на небо, на озеро,
Часу не прошло — обсохла Устя. Снова выехали на линею. И тут приключилось невиданное и неслыханное. Стали было поднимать мережу — в ней бьется-бултыхается не рыба, не зверь, страшное что-то. С гребнем вдоль хребта, кольцами гнется, что змей. Громадное — с телушку полугодовалую.
Бросили мережу в воду, отъехали саженей на сто, глянули друг на друга: щеки белые, будто морозом прихваченные, хоть оттирай.
— Фу, ерунда какая! — Сима Краснова первой пришла в себя. — Даже стыдно, до того переполошились невесть с чего.
— Верно, чтой-то мы, девки? — опомнилась и Марфа. — Будь оно нечистик — в сети бы не усидело. Рыбина это. Судак, поди, огромадный.
Снова взялись за мережу. Скопом тянут — не выпростать ее из воды: чудо-юдо пудов на пять, на шесть будет. Теперь уж видно — рыбина. Остроносая, хвост пером, не чешуей — пластинками угольчатыми с синью покрытая. Ухватились все впятером за обручи, треск пошел. Вбухнули в карбас. Забилась рыбина вместе с мережей, длины в ней — сажень, сила — что у медведя. Накидали кожухов сверху, ватников, сами навалились, закричали вразнобой страшными голосами:
— Дя-а-дя-а Ку-узя! Ско-ре-я-а!
Рыбина с себя сбрасывала, как ее ни обнимали, рвала мережу, лодку качала, кожух Симин хвостом выкинула за борт. Хорошо, успела его Марфа багром подцепить: ушел бы ко дну. Марину, изогнувшись скользким боком, так о скамью двинула, что у дивчины брючипа лопнула на колене, кожа содралась, закровянило.
— Дя-а-дя Ку-у-зя-а! — заорали еще истошней.
Поспешно подошел карбас, ударился с разгона бортом о борт.
— Девки! Дуры! — заорал и Кузьма Ипатьич, увидев, с кем они в обнимку лежат. — Осетра добыли! Король-то какой! Мать честная, казанская и знаменская!
Он перескочил в их карбас, тоже налег на рыбину, запустил крючковатые пальцы под плотно прижатые ее жабры, воздуху туда пустил. Притихла рыба, раскрыла щель рта, зевнула, гукнула, что корова спросонок.
— Шила-то нету? Шила? — спросил Кузьма Ипатьич шальным, сорванным голосом. Руки у него тряслись, борода растрепалась, половина ее за ворот ватника ушла, тонкая прядка за ухо захлестнулась. Страшенный, как сам водяной. — Давай гвоздя, ежели так! — ревет в исступлении.
Подала Марина гвоздик ржавый, на дне карбаса изогнувшийся рыжим червяком. Кузьма Ипатьич выпрямил его в пальцах, будто в плоскогубцах, насквозь проткнул им острый, как штык, нос осетра — податливую хрящевину, стал в прокол телефонный провод продевать — заместо бечевки возил в кармане моток, — увязал кольцом. Только тогда сошел с рыбины, вздохнул облегченно — пот со лба бежал в семь струй.
— Обратали жеребца. Теперь в воду его, песьего сына, да и к домам поведем.
— Как, то ись, в воду? — Марфа даже глаза вытаращила.
— Очень просто. Сам на поводу за карбасом пойдет. Главное, чтоб живой был. Сонного — его
— Может, обождем, в воду-то? Так отвезем, а? — для порядка протестовала Марфа. Настаивать не решалась, никогда не видала подобных рыбин. Вылавливали, случалось, мужики осетров в Ладоге и прежде, и Андрей покойный лавливал, — но те по фунту, по три были — не более. Мелкота. А такого!.. Повоюй поди с ним!
Нет, о таких рыбинах только в рассказах Марфа слыхивала.
Совместно вывалили осетра за борт, тихо лег он в воде, как бревно. Удивились даже, ждали иного.
— На поводу он всегда смирный, телушкой идет, — сказал Кузьма Ипатьич. — Мы с отцом моим, помню, этакого барина на девять полных пудов раз зачалили.. Тоже спокойненько дался.
Дальше было уж не до лова. Собрались в обратный путь. Гребцу своему, мужу одной из внучек деда Антоши, Николе Сысоеву, Кузьма Ипатьич велел к звену возвращаться. Сам он решил в Набатово с девками плыть, не мог глаз оторвать от осетра, боялся: упустят, дурехи, такое добро загубят!
— Ну и счастливые вы! — приговаривал дорогой. — За двадцать лет не запомню, чтоб такую рыбину кто из набатовских добыл. Эко вам привалило-то! — Торопил: давай, мол, давай, жми.
Ветра почти не было, парус тянул слабо, шли на веслах. Обмотали руки тряпьем. Но и тряпье через час-другой перестало помогать. Вплотную надвигалась трудная рыбацкая жизнь. Осетр — праздник, а будни рыбака — весло, студеная сеть. Будто пареная, отмокала кожа на ладонях, переливалось под ней что-то, пузыри вспухали, горели руки… У Симы слезы на глазах.
— Ровней гребите, девушки! Хлопаете по воде, что курицы в луже. Всю обдали.
Устя Ярцева — злая, рвет весло изо всех сил, все еще не отогрелась после купания. Жалеет, может быть, сейчас о том, что покинула теплую контору, рыбачить пошла. Марина стиснула зубы, телесную боль умела переносить по-мужски. И от душевной-то только единожды сорвалась — когда на плече у Алексея расплакалась. Ах, Алеша, видел бы ты ее сейчас… Ведь и в самом деле, спустя пятнадцать лет с того времени, когда играли они в прогнившем, брошенном на берегу карбасе, стала она матросом.
— Споем, может быть? — предложила, чтобы подбодрить подруг.
Для Кузьмы Ипатьевича ничто больше на свете не существовало. Он смотрел только в воду за кормой. Послушно шел там, шевеля плавниками, могучий осетр. Старый рыбак, глядя на него, позабыл даже на час свою обиду, сидел рядом с Марфой, рассказывал ей:
— Вот этак мы с батькой, тайком от Твердюковых, повели его через Ладогу, через всю Неву… У Калашниковской набережной — место там такое особливое было — уже челядь барская с корзинками ждет, с подводами. Ну, батя за два золотых и запродал свою добычу. Только впрок не пошло. Был в Таировом переулке на Сенной, как сейчас помню вывеску, «Азиатский буфет Эдем». Запил там батя, загулял, мне «ерша» кто-то намешал — водки с пивом. Оглушило с непривычки. Куда он, батя, потом делся, куда меня понесло — и не разберешь. Очутился я, в общем, на какой-то частной квартире. Денег нету, сапог новых нету. Пошел батьку искать. А где в Питере найдешь? Двинулся пёхом восвояси. Шесть дён добирался. А отец и того позже заявился — без карбаса, и из одежки-то мало что на нем осталось. Исподники полосатые, крест нательный и кофта бабья замест рубахи…