Ленинградские повести
Шрифт:
Анастасия Михайловна уголком своей кружевной косынки протирала пенсне, смотрела прямо перед собой, туда, где в живой ограде терялся четырехгранный — в цвет макам — конусный столб с врезанной под стекло маленькой фотографией. Белолицый мальчик, по-взрослому сдвинув брови, смотрел на нее.
Надо ли было читать надпись, выжженную на столбике?..
Сияло ослепительное солнце, и я подумал, как под его такими же лучами телеграфистка Наташа и ее сутулящийся отец отыскивали в поле затерянную могилку, поднимали холмик, резали заступами плотный дерн, как кто-то из них бросил потом на свежий суглинок щепоть мелких маковых семян. Может быть, отцу с дочерью казалось, что спит здесь, на родимой
Тихой вечерней зорькой я пересек на пароме реку и шел по лесному обрывистому берегу. Мягко пружинили под ногами моховые кочки, в можжевеловых кустах били крыльями тяжелые тетерева, синебокая сойка гналась за мной, перелетая с ветки на ветку, и по-старушечьи резко что-то выкрикивала.
Я спешил разыскать на берегу рыбачью избушку, где остановились мои товарищи по горной разведке. Из смутной догадки вырастала уверенность, что пригласивший меня к себе на лососиный лов молчаливый дед с опаленными крещенским холодом ушами — великий мастер стрельбы из шомпольного дробовика.
ДОМ НА ПЕРЕКРЕСТКЕ
Как и в былые времена, когда на фронтовых дорогах случалась нужда в ночлеге, Рожков решительно стукнул варежкой в темное оконце, и так же, как в былые времена, в ответ на его стук в избе занялся желтый керосиновый свет. На заиндевелых добела стеклах четко выступила сплюснутая тень самовара. Скрипнули половицы в сенях, шаркнули валенки, загремела щеколда.
Сколько времени прошло — двадцать ли минут или полчаса, — никто не считал, но когда укутанная в брезент машина была заведена во двор и Рожков с шофером уселись за хозяйский стол, перед ними, фыркая паром, уже шумел медный толстяк, тень которого первой приветствовала путников в этом незнакомом им доме.
Время было позднее, к разговорам не располагало, и едва лишь были опрокинуты кверху донцами чашки на блюдцах, снова все погрузилось в темень и сон; только шурша сенником, постланным на широкой скамье, ворочался старшина. Бывалому артиллеристу не спалось. Не огромный, упакованный в неуклюжий ящик рояль, который везли они с Замошкиным из Ленинграда, был причиной его раздумий, нет. Хотя, конечно, ехать из-за такого груза пришлось по-черепашьи: стоило прибавить ходу, как ящик начинал грозно гудеть, будто вторил напутственному предостережению начальника клуба, добрый десяток раз повторившего, что рояль этот очень дорогой, предназначен специально для больших концертов, не разбейте, мол, в дороге, под такой выдающийся инструмент сами Барсова с Козловским петь согласятся, не то что самодеятельные артиллерийские таланты.
И не густой липкий снег, поваливший к вечеру, не февральская вьюга беспокоили Рожкова. Погоду можно и переждать, спешить особенно некуда, рояль приказано доставить только завтра к вечеру, к началу репетиции концерта.
Нет, не метель, не эти неурядицы с транспортировкой капризного груза были причиной бессонницы Рожкова.
Когда он уезжал в командировку, к нему пришел редактор стенной газеты и просил непременно написать заметку в праздничный номер. «Что-нибудь из вашей личной боевой жизни, товарищ старшина,— говорил редактор. — Недаром же у вас два ордена и шесть медалей. Есть о чем рассказать».
Рожков обещал исполнить просьбу. Но он никогда не писал в газету, всю дорогу думал и ни до чего не мог додуматься. Оставшись один на
Ребятишки, мирно посапывающие на широкой кровати, хозяйка, ссутулившаяся, поседевшая раньше времени, домовитые чугуны и макитры, расставленные на шестке, рогачи и сковородники с захватанными до блеска черными черенками, торопливый стук ходиков… Знакомая эта обстановка случайного ночлега вызывала в памяти далекие теперь дни боев, наступлений. Сколько раз вот в такой же бревенчатой избушке, в глухих лесных селениях под Лядами или Осьмином, а еще раньше в Усть-Ижоре, в Корчмине или на Понтонной приходилось ему с боевыми товарищами проводить зимние вечера, коротать фронтовые ночи! Такие же белоголовые ребятишки, такие же хлопотливые хозяйки, такая же готовность в любое время суток разогреть самовар. Как в родную семью, входил солдат в чужой дом на отдых после боя или перед боем, и встречали его, как сына, зная, что и их сын встречен где-нибудь так же приветливо. Годы минули, у людей иные заботы, иные дела. Помнят ли они сейчас о тех, кто шел за них на смерть? И стоит ли об этом писать?
Так и уснул старшина, не зная, как сдержать обещание, данное редактору.
Разбудили Рожкова приглушенные женские голоса.
На столе по-вчерашнему желто горела лампа, в окнах мутно темнела ночная непроглядь, а часы показывали утренний, седьмой час.
— Будешь торф возить, Настя, — задвигая чугун в жаркую печь, говорила хозяйка румяной девушке, прислонившейся к дверному косяку. — Все на то же, на Лысое поле. Так и Филату с Анюткой передай. А председателю, мимо пойдешь, скажи… Ну, да ладно, не надо, сама скажу. Пшеницу нам с Аксиньей да с Любой Деевой сортировать идти…
Звякнула сковородка, зашипело масло, по избе потек вкусный запах печеного теста.
Девушка вышла.
Рожков растолкал заспавшегося Замошкина. Принялись одеваться.
— В самое время, — обернулась хозяйка. — К пышкам угадали.
— Ну вот, пышки! — пошутил Рожков, — Нам за такое беспокойство не пышек бы, а синяков да шишек надавать. Разбудили Мы вас среди ночи, отдохнуть не дали, а вам, поди, уже и на работу пора?
— Работы всегда хватает, — ответила хозяйка. — А что разбудили, экое дело! Такие ли беспокойства пережить довелось!
Она вздохнула, вынула холщовый рушник из комода, подала.
Рожков, отфыркиваясь от ледяной воды, умывался над кадушкой за печью. В глаза ему бросилась витиеватая роспись, выведенная по глиняной смазке печной боковины: «Ефрейтор Сидорчук». И под ней дата: «29.2.44 г.».
— Это кто же тут размахнулся, мамаша? — полюбопытствовал он. — Из родственников или как?
Хозяйка подобрала под платок седые пряди, остудила передником раскрасневшееся у печки лицо.
— Да как бы это поскладнее сказать-то? Родственник не родственник, а и не чужой. Прохожие словом, солдат. Вот вроде как и вы. Сложил печку, спасибо ему, два года обогревает нас. Да что же это я! К столу подсаживайтесь, ребятушки, к столу.
Поджаристые, хрусткие пышки пришлись артиллеристам по вкусу.
— Вот и кушайте, сынки, на здоровье, — хлопотала хозяйка. — А что до беспокойства, как вы говорите, так это разве беспокойство! Прохожего, проезжего обогреть — святое дело. Дом мой крайний, на самом въезде, две дороги под окнами сходятся. Не вы первые, не вы последние у меня гостюете. А как война шла да к Пскову войска двигались, то ни лавок, ни печки, ни кровати не хватало — на полу спали. И все никакого беспокойства. Если разобраться-то делом, не я вовсе хозяйка этой избе. Вот, говорю, Сидорчук печку сложил. А весь этот дом, спросите, кем срублен?