Ленинградский дневник (сборник)
Шрифт:
И поплакала, и все рассказала (муж убит), и так сердечно приглашала к себе, точно знает меня много лет. – «Живем хорошо, очень хорошо». Куда лучше.
Наверно, о ней все уже всё знают, захотелось поплакаться незнакомому человеку на дороге, – да еще этот человек явно городской, – вдруг что-то скажет, поможет.
Живую душу укачала,Русь, на своих просторах ты,И вот, она не запятналаПервоначальной чистоты.И сегодня, когда брела, нагнала меня тоже баба,
Муж убит в эту войну, на Ладоге.
– Наши мужики старорахинские какие-то несчастные. Всех скопом взяли да в одно место и отправили, под Ленинград, там они под Лугой, говорят, скопом и полегли…
Жить тяжело, «питание очень плохое», «все женщины стали увечные, все маточные больные, рожать не могут, скидывают; одного-двух родит, уж матка выпадает. Так ведь потому, что работа вся на женщине, разве можно это?»
Сама – калека, вывихнула руку, ездив на бычке, потом «залечили». Под гипсом завелись черви и клопы.
– Нет, мы теперь, может, и выберемся, с госсудой разочлись… Да ведь что, главное, обидно? Зачем начальство (чинарство) так кричит на людей? Ведь разве мы не до крови, пота убиваемся? Что ж оно кричит-то на нас.
И заплакала… Громко-громко, как дети на экзаменах, выкладывала она мне это среди неоглядных, дивно прекрасных древнерусских просторов; после нее я вот взобралась на пригорок и сижу…
…Так нагоняли меня на дорогах бабы, плакали и рассказывали о своей судьбе, а Русь вокруг зеленела и голубела, и кукушка далеко-далеко в темном лесу отсчитывала годы… Уходящие, невозвратимые годы, их и мои.
А все же хорошо, вдохновенно-хорошо кругом. Покурю сейчас и пойду бродить и напевать тихонько…
Нет! Еще будут, будут стихи…
25/V-49
Вчера на холме так сожгла себе лицо, что боюсь сейчас на солнце высунуться. Подглазники отекли и старые-старые, как у 50-летней старухи. Я здесь уже 7 дней, а от Юрки ни открыточки, ни телеграммки… Ох, будет мне еще от него последнее, самое страшное горе – бросит, уйдет к другой.
Но мне уж, наверное, к тому времени будет пора «подбираться», – так и совпадут концы жизни.
Все равно, жизненной миссии своей выполнить мне не удастся – не удастся даже написать того, что хочу: и за эту-то несчастную тетрадчонку дрожу – даже здесь.
Была вчера у дяди Саши Кондрашова, о котором тоже писали и напечатали очерк. Старик очаровательный; Юрик все время твердил: «Ты, главное, судьбы, судьбы людей узнавай».
Старший его сын погиб на войне, два других вернулись инвалидами. У обоих – по 6–7 человек ребят, живут плохо, хотя один – пастух, хорошо зарабатывает, – «да как-то все у него не клеится», – говорил мне вчера предколхоза. Старуха его умерла в прошлом году. Живет с сыном Володей (25 лет, бывший кузнец, теперь «библиотекарь») и женой его, «агрономкой». Никаких работ этого замечательного мастера не сохранилось, – ни у него, нигде.
Еще запомнить чаепитие у фельдшера Влад. Францевича Бурака, его жены Алекс. Петровны и дочери Кати. Их рассказ об убитом сыне Андрее, – как она прощалась с ним в день войны, в лесу, около куста можжевельника. «Он ушел, а я руками рву можжевельник, полными объятиями, думаю – на память, на память».
Попрощалась – не задрожала,А ушел от того куста,Можжевеловый куст прижалаПрямо к сердцу [к телу], к лицу, к устамХолодеющими руками.Наломав объятье [охапку] ветвей,Бормоча – «на память… на память».……………………………………………….
Хочу домой. Хочу сидеть и вслушиваться в себя – нет, нет, там есть стихи, хотя каждая фраза сейчас, которую пишу, и не только стихотворная, – любая, даже здесь, – кажется мне совершенно не тем, совершенно не выражающей мысль, – ни на йоту. Никогда такого не было: ощущение, что все слова не те.
Вроде как вкус не тот, – или пересолено, или переслащено, или непропеченное, что-то вязнущее в зубах, противно…
Все нужно снова: слова, ритм – внутренний, дыхание. Дыхания в стихе нет, вот что, воздуху нет. Дыхания души, дыхания внутренней гармонии…
И «первых слов» нет, – тех, с которых начинается стих, тех таинственных первых слов, которые потом, м. б., отомрут или будут в самом конце, в которых зародыш и главный звук-мысль.
Очень звучат зато внутри Блок и Есенин, которого по-новому слышу…
А «декадент» Блок писал о России так, что и сейчас эти стихи живее, созвучнее и глубже миллиона Грибачевых.
Кто взманил меня на путь знакомый,Усмехнулся мне в окно тюрьмы?Или – каменным путем влекомыйНищий, распевающий псалмы?Нет, иду я в путь никем не званый,И земля да будет мне легка…Много нас – свободных, юных, статных –Умирает, не любя…Приюти ты в далях необъятных!Как и жить и плакать без тебя!Все ли благополучно дома? Наверно, пришло решение о моем проигранном деле – не описали бы мебель. Как-то Андрюшка, Кузька? Я полюбила эту глупую собачонку – она так беззащитна, трогательна, доверчиво-оптимистична и глупа: ребенок!
Ох, скорей бы домой! Работать надо, Юрка, бедняга, замаялся один. Тоже – баба в сохе. Ему, с его крылатым умом и дарованием, – нужен досуг, нужен достаток, нужно спокойствие… (Вот чего не даю я ему – это правда.) Это варварство – так работать, как он, спеша и задыхаясь…
А у меня – экзамены по истории партии. О, мерзотина… только, «размозолившись», садиться бы за работу – так на, сдавай эту муру, рви себе нервы.
26/V
А вышезаписанное – перебил приход хозяев вечером.
Короче говоря, в этой тетрадке с той стороны, под рубрикой «Земскова», уже совсем собралась написать итог личных наблюдений: «колхозный вариант Кетлинской или, м. б., даже Кривошеевой». Размышляя о бездельниках, изобилующих в сих местах, я несколько раз думала, – а П. П. – не бездельница ли уж тоже? Вчерашние и сегодняшние разговоры с завдетдомом и учителями полностью, даже сверх меры подтвердили мои догадки, которые я всячески проверяла и обставляла разными объективными «но». Но на самом деле все сложней, страшней и занятней.