Ленинградский дневник (сборник)
Шрифт:
Сегодня я должна первый раз выступать у них. Хотела читать «Разговор с соседкой» – редактор не пропустил, даже с купюрой о бедном кусочке хлеба. В среду хотят дать мне целую «девятиминутку» – это у них такие вечерние литпередачи – и не хотят выпускать с «Первым письмом на Каму», так как «это слишком уж мрачно, слишком тяжелое впечатление остается о Ленинграде». – «Почему?» – «Ну, как же, вы пишете: «Не жалуйтесь, что трудно нам», – слишком уж прямо сказано о том, что трудно; и вообще мрачное стихотворение»…
Вечер
Продолжаю. Только что выступала по радио вместе с Алигер и Шевелевой… Перед этим я была у Шолохова, но об этом отдельно и после…
В первом своем письме, присланном вместе с Ходоренко, ты спрашивал,
Мой внешний (отечный) вид глубоко разочаровал, и я даже сказала бы – разобидел московских писателей, администраторов Дома литераторов. Мне говорили: «Ой, у вас совсем не ленинградский вид. Вот сын А. Н. Толстого приехал – вот это действительно почти труп, и он так жадно ест…» Я не доставила москвичам удовольствия видеть, как я «жадно ем», напоминая в это время труп… я гордо, не торопясь, ела суп и кашу…
Не волнуйся, я не голодаю, я совершенно сыта; с субботы Володя Ставский всунул меня наконец в гостиницу «Москва», и здесь можно прилично есть, хотя всегда приносят не то, что ты заказываешь, и цены божеские. Я заливалась грустным смехом, когда читала в твоем письме о моем «творческом вечере». Никто даже и не поинтересовался сделать это. Ленинградцы мужаются – ну и бог с ними…
Но если б я тебе только жаловалась – с моей стороны это было бы свинством. В Москве и Союзе писателей есть отдельные люди – полны самой настоящей боли за Ленинград, самого настоящего стремления помочь ему. И они делают все, что могут. Тут в первую очередь надо говорить о Тихонове, потом о Ставском (он наладил вторую солидную посылку ленинградским писателям и несомненно поможет в добыче лекарств и для Радиокомитета), о Маршаке, у которого, правда, очень невысок КПД, но все же он хлопочет и т. д., о Фадееве, который, к сожалению, сейчас болен воспалением легких. Я слышала от Ставского, что и вообще – «тот, кому это нужно», о Ленинграде знает и старается, чтобы поскорее пришла помощь городу…
И по отношению к твоей покорной слуге эти же люди очень хорошо и заботливо себя держат. Очень мне понравился Вася Ардаматский, – считаю, что мы с ним просто подружились. Я как-то сидела у него целый вечер – на третий день по приезде, он меня кормил, мы вспоминали Ленинград, конечно…
Что касается «Февральского дневника», то по радио его передавать, видимо, не будут. Заведуют тут литпередачами Гусев и Ермилов, – после 16 октября они вернулись в Москву недавно. Гусев опасается передавать, потому что (дословно) «эта вещь настолько сильно, слишком сильно схватывает людей за сердце». Какая опять-таки трогательная чуткость к народу, которого хватает за сердце нечто более значительное, чем стихи, вот уже девятый месяц. А вообще поэма ходит по рукам в списках – говорят о ней очень хорошо; один литератор сказал, что это «ленинградские „Двенадцать” периода блокады» и т. д. Звонила мне группа писателей – Славин, Финн и другие – ночью и тоже всякое говорили. В общем, искренне, до того захвалили, что мне как-то тревожно стало: опять чем-то людей обманываю, – кажется она мне не такой, как нужно было бы «по крепости тоски, по замыслу ее». И вот вожусь с книжкой, все еще не снесла ее в издательство, кажется она мне слабой, рассыпчатой, недостойной Ленинграда, недописанной.
Вчера мне с приездом Муси значительно полегчало, я теперь примусь за нее, может быть, кое-что допишу, потом начну ходить по редакциям и т. д. Еще нигде не была, никуда ничего не отдавала, несмотря на ряд предложений, – знаешь, реакция чисто физическая даже тянулась всю неделю и была очень тяжелой, – я еле волочила ноги, даже в начале февраля мне не было так худо. Теперь ничего, не бойся…
Но самое удивительное – внешне, понимаешь ли, цвету. Лицо огрубело до того, что округлилось (отеки!), но румяное, тело стало просто могучим, – в общем, по отзыву Муськи, похожа я теперь на кустодиевскую молодуху, и кожа не только вернулась – просто небывалой стала по цветам
И знаешь, что сегодня Шолохова больше всего тронуло, насколько я заметила: не стихи, хотя он сразу же запомнил строфу из «Разговора с соседкой» и несколько раз ее повторил, и сказал об этих стихах и о поэмке – «Стихи!» – с очень дорогой интонацией восхищения, – а то, что я беременна. Он налил всем по большой рюмке чудесного, румяного вина и сказал: «Ну, давайте пить за нового ленинградца»; налил по второй и сказал: «И за женщину, которая будет рожать во время этой войны». Он удивительный – невысокий такой казачок, темно-русый, почти рыжий, с усами, очень простоватый с виду, застенчивый, мешковатый человек. Мне жаль, что я не смогла посидеть у него подольше – надо было идти на радио. О Ленинграде он говорил с настоящей скорбью и гордостью, обещал для нас написать кое-что, записаться ему не удастся – он очень охрип, простудился. Еще я организую запись Ставского, Маршака, Светлова, если до отъезда Ходоренко поправится Фадеев – то и его. Думаю, что все они скажут для ленинградцев что-нибудь сердечное и нужное.
…А за нас не бойся. Только бы тоска не загрызла, а в остальном все образуется. Обещаю тебе даже лазать во время бомбежек в подвал «Москвы». Третьего дня тут было удовольствие – и в тонну весом, и мина – с воздуха, не очень далеко, но не в нас, как видишь. Маленький вел себя бесстрашно. Чувствую, что многого – о делах – тебе не написала, но это уже завтра, – совсем хочу спать…
15/III-42
…Вот на какой огромной бумажине начинаю я отстукивать тебе еще одно письмо. Дошло ли до тебя первое мое послание от восьмого марта, которое я отправила со второй союзписательской машиной? И второе, которое взял у меня один летчик? Второе было коротенькое, а первое – огромным. Я писала тебе там о своих первых днях и впечатлениях в Москве, и если оно дошло до тебя – ты все уже знаешь. Какие, так сказать, коррективы нужно внести туда?..
Если ты получил те мои письма, то уже знаешь, какова установка относительно освещения жизни Ленинграда – здесь. Ни слова о голоде, и вообще, как можно бодрее и даже веселее. Мне ведь так и не дали прочитать по радио ни одного из лучших моих ленинградских стихов. Завтра читаю «Машеньку», «Седую мать троих бойцов», «Ленинградские большевики». Даже «Новогодний тост» признан «мрачным», а о стихотворении «Товарищ, нам горькие выпали дни» – сказано, что это «сплошной пессимистический стон», хотя «стихи отличные» и т. д. И если писать книжку («Говорит Ленинград») или даже план ее, конспект, в этом ключе – то нет смысла, а писать ее так, как мы хотим, – это значит в лучшем случае получить санкцию на издание ее после прорыва блокады, а вернее – после войны. Но все-таки, отправив Виктора Ходоренко в Ленинград, я напишу план-конспект, может быть, даже некоторые главки…
Правда, и я, и Виктор – просто томимся здесь, а Тихонов просто плачет – хочет вернуться поскорее в Ленинград, но его задерживает здесь ЦК: он пишет новый государственный гимн, пишет что-то очень важное для заграницы, для «Красной Звезды» и т. д. Он чудесный, он умница, он рассказывает так, что можно слушать его до утра. Он внимателен и почти нежен ко мне, – я так рада, что он пока в Москве.
…Я закончила работу над <книгой>, расположила стихи, написала короткие эпиграфы, – если успею, то перепечатаю для вас экземпляр, – из-за отсутствия копирки и бумаги (до сегодняшнего дня) печатала в одном экземпляре… Я необычайно остро чувствую отсутствие твое рядом как редактора. Помнишь, сколько раз мы ругались почти до ненависти (и еще будем ругаться), но и в период этой ругани я очень хорошо понимала, что ты – настоящий редактор, нет, гораздо больше – для меня как автора, – и слово «редактор» очень мало что выражает по отношению к тебе, но тебе понятно, о чем я говорю. А сейчас я без тебя просто как без обеих рук…