Ленинградский дневник
Шрифт:
Сложное какое-то внутреннее существование: то вот это, о чем написала только что, то сознание, что – нет, все-таки говорю что-то нужное человеческим сердцам.
Меня слушают – это факт, – меня слушают в эти безумные, лживые, смрадные дни, в городе-страдальце. Нет смысла перечислять здесь всех фактов взволнованного и благодарного резонанса на «Февральский дневник» – отзыв Коткиной, электросиловцев, еще каких-то незнакомых людей, группы студентов ин-та Покровского, от которых приходил делегат за рукописью «Дневника», – и т. д. и т. д., – многое я уже просто забыла.
В ответ на это хочется дать им что-то совсем из сердца, кусок его, и вдруг страх – не дать!
Очень
Но завтра с самого утра сяду за нее… На той неделе – поэма, «Дети Ленинграда».
Но это как-то не особенно актуально. Актуально – это об ожесточенных боях, о том, что – е. т. м. – они все же двигаются!
«Ты проиграл войну, палач, – едва вступил на нашу землю!»
Об этом сейчас надо!
В Ц. О. от 30/VI – напечатали «Ленинграду». Правда, сняли одну ценную строфу, – но в целом – это акт, достойный удивления: пропущено и «наше сумрачное братство», и «наш путь угрюм и ноша нелегка». Это – первое мое выступление в Ц. О., и оно не стыдное – честное, и стихи неплохие, хотя и не отличные. В них есть, по крайней мере, боль и чувство. Юраш очень доволен этим, больше, чем я. Записали также на пленку – для Москвы, хорошо было бы, если б оттуда дали на эфир – это сокращенно «Ленинград – фронт», и это будет интересно людям. В «Смене» – без ред. извращений напечатали «Дорогу на фронт», и это тоже приятно и удивительно: стихи суровые, прямые.
Ах, скорее надо закончить «Эстафету». М. б., ее сделать с вступлением – проза или стихи – об июле – августе прошлого года – ведь скоро год – господи, год, как мы в блокаде!
Видимо, скоро немцы кинутся на нас вновь…
Неохота записывать о том, что Юрка несколько пыжится на меня. <…>
3/VII-42
Вчера немецкое радио сообщало, что 1/VII в 12 ч. дня немецкие войска взяли Севастополь. По нашим сводкам – «рукопашные бои на окраинах города» – ну, наверное, взят. Нет слов, чтоб выразить мучительную печаль о Севастополе и людях его.
Очень угнетенное состояние, прорезаемое бешеным, холодным ожесточением.
Почему, черт возьми, он все еще сильнее нас?!
Значит, из таких городов остались одни мы, один Ленинград. Оборона Киева, Одессы, Севастополя кончилась трагически. А м. б., немцы все-таки врут насчет него? М. б., совершится чудо – и город отстоят? Неужели – так-таки нечем и не с чем?! Ясно, что теперь немцы кинутся на Ленинград. О, какой ад они тут устроят! Навряд ли мы выживем. Только я не хочу теперь переживать еще и Юрку – нет, нет, – если суждено, то пусть сперва меня, не надо мне еще и такой смерти, что это за судьба: все время быть свидетелем гибели самых дорогих людей – и все же жить.
Гнет на душе, томительное ожидание гибельной беды.
Хорошо, если б это настроение сменилось вызывающей дерзостью, как было днями в прошлом году. Но навряд ли… И вот забавно – уже три дня задержки, – неужели беременна? Но пока не убежусь окончательно – ничего не скажу Юре, не хочу его зря волновать надеждой. Это хорошо было бы, пусть хоть и под гибель, – все-таки все бы в жизни было исполнено.
Надо написать письма родным – м. б., скоро будет уже не до писем, м. б., это будут мои последние письма. Надо бы хоть короткую записочку все же послать Сереже.
6/VII-42
Три дня назад, позавчера, – мы сообщили об оставлении Севастополя…
Мне хочется сказать им, севастопольцам, простейшие и торжественнейшие слова, но таких нет.
Вечная память павшим,Вечная слава – живым.В городе по этому поводу некое смятение умов, количество желающих уехать резко подскочило: «очередь за нами»…
Да! Что-то будет? Ну, что бы ни было – все равно уж.
9/VII-42
Третьего дня мы с Юркой переехали с нашего 7 этажа, из «блиндажа» с небом – в пятый этаж, в отдельную квартиренку из 2-х комнат. Это, как и сотни квартир в Л-де, – вымершая квартира. Ее хозяин, какой-то киноактер, убит на фронте, брат его умер зимой. В моей комнате, – она же наша спальня, – рояль, книжный шкаф с книгами, которые человек подбирал, видимо, специально, в этом же шкафу ящики с фото – в изобилии снимки какой-то славной, мирно улыбающейся, спокойно глядящей женщины, и шкаф, который был набит разным домашним барахлом: старые шляпы, наполненные медицинскими банками, лоскуточки, посуда (масса блюдечек и две подходящие к ним чашки, ситечко неизвестного назначения, ржавая мясорубка и т. д.).
Я разбирала и осваивала все это, расставляла мебелишку, раскладывала наше белье со смутным, многослойным чувством недоумения, иронии и печали. Мой быт накладывался на чей-то чужой, потухший, умерший быт. Меня не покидало ощущение, что это – чужая квартира, что хозяева еще могут вернуться, хотя я знаю, что этого не будет. Вот и я не живу на Троицкой, и я лишена своей квартиры, своей прежней жизни, и, приходя туда, замираю в удивлении и внутренне мечусь: неужели я, теперешняя я, жила там, и у меня был Коля, и была жизнь, абсолютно не похожая на эту? Все сдвинуто, перемещено, плоскости отдельных чуждых жизней пересекают друг друга, и вернуть прошлое – нельзя. Мне все еще часто кажется, что сегодняшний мой быт – это «невзаправду», «понарошку», нечто вроде игры, или какая-то вторичная жизнь – как на том свете, как после смерти. Это не сплошь, не все время. Юра – это жизнь, это взаправду. Но иногда – такая томящая неуверенность в реальности существования!
Неужели же я настоящий,И действительно смерть придет?Ощущение печальной нереальности, недоуменности своего бытия обострилось в связи с переездом в эту вымершую квартирку. И вчера весь день и особенно вечер, когда мы с Юрой разбирали чужие пожитки, часть выбрасывали, а часть оставляли себе, – неотступно было передо мной лицо Коли, и вспоминала, вернее, видела его только в минуты, когда я наносила ему обиды: как в одну из бомбежек, когда мы вышли на улицу, вечером, это был уже ноябрь, конец ноября, я нервничала, т. к. стреляли зенитки и падали бомбы, и я просила его – довольно зло – прибавить шагу, а он шел не быстро, и рассердился на меня, и на углу Невского и Фонтанки сказал, что зайдет в аптеку – переждать тут, а я помчалась в р[адио] к[омитет]. Мне хотелось добежать до подвала быстрее, т. к. было страшно, я прибежала туда, и сразу стало стыдно, что бросила Кольку на улице. Но через минут 10–15 Юрка сказал мне: «Пришел Коля», – я так обрадовалась, вышла к нему в вестибюль и, кажется, усадила его потом – но не в «нашей» с Юркой комнате, а в общей. Коля сказал: «Я знал, что ты нервничать будешь, что я остался на улице». Боже! Он все время в те дни думал не о своей опасности, а о том, чтоб я не нервничала и не боялась за него. Ох, ну не надо…