Ленинградский дневник
Шрифт:
Получила от портнихи черное бархатное платье – идет, очень идет, «страх как мила», и пальто новое летнее идет – просто душка в нем, – ну, разве может быть при этом гибель, катастрофа и т. п. Пальтишко, конечно, подправить нужно, – ну, ничего, она подправит, – рвач, расчетливая, корыстная баба, неискренняя со мной, но отличная портниха.
Написала поэму – и ведь получилось явно ничего, местами так прямо здорово; лучше, глубиннее всего, конечно, начало, и мне нигде не удалось подняться до него – так оно неповторимо по самой ситуации (это уж от меня не зависит… хотя… ведь стык-то – «не отдам» – «возьми» – я придумала!), так трагично и открывает какие-то новые людские отношения – без объяснения их. Затем – отрывок с Мусей,
20/VII-42
За окнами – гул артиллерийской интенсивной стрельбы. «Может быть, это начался штурм?» Мы встречаем этой фразой, шутя, теперь – каждый очередной обстрел – и сейчас Юрка так пошутил, – а м. б., и в самом деле – так. Ведь это же реальность – будущий штурм. В центре города матросы строят бойницы в домах, особенно оборудуют и укрепляют углы домов на перекрестках, – боже мой, неужели это может пригодиться? Мне кажется, что если немцы войдут в город – то ничего уже не поможет.
Страха смерти нет. (Это стрельба – на передовых, ясно. Ходоренко зачем-то срочно вызвал Юрку.)
М. б., завтра мне не удастся уже прочесть мою поэму по радио? Читала ее сегодня в ДК, на собрании женщин нашего гарнизона. Приняли – исключительно, с восторгом, хотя Юра говорит, что читала плохо и многого не доносила. Вчера читала у Марина, для работников Публички. Марины перебрались из своей комнаты с 996-ю медведями во второй этаж, в вымершую квартиру (и тоже почему-то с роялем!); у них были работники Публички, и Танька Г. была, исключавшая Колю из комсомола за то, что он не хотел отказаться от меня, когда я сидела в тюрьме (он сказал: «Это недостойно мужчины», – и положил свой комсомольский билет, который носил, как знамя, с 1924 года), и Филиппова была, приходившая ко мне как к жене бойца, когда Коля был мобилизован во время Чехословацкого конфликта, и все другие, с кем он работал, – были, а его – не было. Непонятно! Нет, непонятно… Я читала им, пела, а жила в это время не этим, а в себе, совсем одна, жила только тем, что его нет, и что это – непонятно и изумляюще несправедливо…
23/VII-42
Оказывается, действительно был штурм, только с нашей стороны.
25/VII-42
Многого не записывала – моталась. Главное: Юрку уволили из Радиокомитета и разбронировали по военному учету. Значит, его могут в любую минуту взять в армию, даже рядовым, значит – реальна наша разлука. А я почти наверняка уверена на этот раз, что беременна, хотя еще не проверялась.
Что же, так и не даст мне жизнь счастья – никогда?
Стоило вылезать из могилы, выходить с того света, с такой мукой продраться к нему, привязаться – чтоб разлучиться и – боже, боюсь верить сердцу – наверняка потерять его.
Его уволили потому, что по его отделу, по радио была дана поэма Шишовой. Горком запретил ее и сказал об этом Широкову, преду РК, а Широков забыл сказать об этом Юрке, и когда горком осатанел – «как так ослушались и дали», – Широков свалил все на Юрку. И его уволили. Виктор и Яшка вели себя при этом как последние бляди, особенно Виктор. Вот цена зимы, проведенной ими всеми вместе! Вот «новое» в отношениях ленинградцев… О, сволочи, сволочи. Яшка теперь что-то «выправляет», – но боюсь, что никто не поможет.
Скорей бы он пришел и рассказал все.
Главное – чтоб не разлучаться…
За эти дни я особенно как-то почувствовала, как он мне дорог, с милыми его, серыми, пушистыми, немножко близорукими глазами, почти всем, что в нем есть хорошего, как-то сближающийся с родным моим Колькой.
Я думала иногда, что настолько омертвела, настолько стала собственной тенью и живу какой-то вторичной жизнью, что новое горе – например, утрату Юры – уже не восприму… Нет. Боль, наверное, будет уже последней, объединяющей все предыдущее, замыкающей все – иначе, – смертельной.
3/VIII-42
Вчера было два ВТ, по 2 ч. 50 м. каждая, но самолетов над городом не было, – видимо, бои шли на переднем крае или бомбился наш передний край. Сегодня – с рассвета и до сих пор дичайшая наша канонада, – говорят, наступление наше, и хорошее. Опять Лигово берем? Уже три раза брали, и три раза нас оттуда выставляли – за конец июля.
А на Юге – ужасно. Немцы прорвались к Сальску, – махнули от Ростова в неск. дней. Вот и сейчас по радио говорят – «обстановка на Юге усложняется». О Господи… Я уже ни ужасаться, ни болеть – не могу: жмуришься при каждой сводке, точно сейчас тебя раздавит. Но странное дело: хотя опасность больше даже, чем в прошлом году – есть какая-то внутренняя успокоительная уверенность: «Выдержим. Не возьмет…» Недооценка угрозы – нежелание уставшей души воспринять ее? Или то, что выжил сам в такой дикой зиме, дает эту общую уверенность? Или то, что это – «далеко, не у нас»…? Но ведь понимаю же я, что сегодня «не у нас», а завтра – у нас, и как!..
– А завтра детей закуют…О, как мало осталосьЕй дела на свете…Да, устала, – как все, устала от войны, – от дергающего нервы быта, от работы своей, – точно телеграфные ленточки со значками тяну и тяну из души, с болью и кровью, и расшифровываю их с мучительным трудом.
Вот Юрка поехал в полк за продуктами, – каждый этот его поход стоит и нервов, и известного унижения, – эх, как все это осточертело, как приходится перелезать через все это, как через колючую проволоку…
4/VIII-42
Ночью наша артиллерия буйствовала, и, ей-богу, это было даже приятно слушать.
Сегодня извещение – что взяли пункт Я, армия Свиридова, – видимо, Ям-Ижору? Говорят, что это хорошо, что оттуда можно ударить в тыл по Пушкину. <…>
После поэмы – ничего нового не написала, хотя набрала ряд заказов, и с ними надо справиться в срок, особенно для союзников, – это прозвучит у них, – о Публичке, о Седьмой симфонии.
Успех поэмы превзошел все мои ожидания. Нет смысла записывать все перипетии борьбы за нее – походы к Маханову, разговоры с Шумиловым и т. д. Главное, что с очень небольшими, непринципиальными словесными изменениями (разумеется, ненужными и ухудшающими эти строки) она была напечатана в «Лен. Правде» от 24 и 25 июля и читана мною по радио 21/VII.
И вот – огромное количество восторженных, взволнованных и несомненно искренних отзывов – от Всеволода Вишневского (который даже письмо мне прислал) – до техсекретаря С. П. И много писем – большинство с фронта и с флота, от людей неизвестных мне. Особенно дорого мне письмо одной фронтовички, Чижовой, матери, которая вместе с сыном пошла на фронт, и сын ее там погиб, «спасая жизнь друга, сражаясь за Родину». Прекрасно, что во время войны так приблизилось к человеку понятие Родины, так конкретизировалось: «спасать жизнь друга» в бою – это и значит сражаться за Родину! Она пишет – «великое спасибо от русской женщины-ленинградки», она пишет о том, как с новой силой вспыхнула в ней ненависть к врагу после прочтения поэмы… И очень дорого сегодняшнее письмо в стихах, написанное «Красноармейцем Полиной Кагановой по поручению бойцов и командиров части, где командиром капитан Кожевников и военком старший политрук Харичев».