Ленька Охнарь (ред. 1969 года)
Шрифт:
А он мне говорит:
— Парнишка ты неорганизованный. Почему вот хулиганишь в хоре?
А я ему говорю:
— Откуда ты знаешь, я, может, подтягиваюсь уже? Может, я больше не буду ходить на музкружок? И вообще скоро все переэкзаменовки сдам?
А он мне говорит:
— Это верно, что ты подтягиваешься, на ячейку вот ходишь. Ну добре, — говорит, — давай заявление, как коллектив скажет, а то, может, и примем.
Словом, поговорили. Я сразу пошел домой, думал, думал, что писать в заявлении, и написал такое заявление.
Заявление
Прошу,
Леня Осокин
24 июля 1927 г.
Показал заявление опекуну. Спрашиваю:
— Правильно составлено, дядя Костя?
Он улыбнулся одними глазами (это у него такая привычка улыбаться одними глазами) и говорит:
— Очень правильно. Особенно мысль хорошая: в комсомол подать.
Потом почему-то зачеркнул все мое заявление и написал иначе. Вышло меньше объяснений и вообще, будто в классе на доске. Я тогда дал ему и дневник. Чего, думаю, скажет про дневник? Тут дядя Костя полностью засмеялся всем ртом.
Похоже, что ликбезник сочинял. Обороты, да и все изложение «несовершеннолетние». Читать, дружок, надо больше. — Это он, мне все говорит. — А дневник продолжай писать, это поможет слог выпрямить.
Я насчет слога и сам чувствую. Начну говорить — как граммофон. Возьму ручку писать... мыслей полно, а описать их по правилам синтаксиса не могу. Это все «воля» сказывается.
29 июля 1927 г.
Отдал заявление в ячейку Тольке Шеврову, и теперь вроде меня крапивная лихорадка схватила. Прямо не найду себе спокойного места, где бы посидеть. Что ни начну делать, все беспокоюсь: а как решат мое заявление? И сон стал какой-то не такой, как всегда. То приснится, будто меня приняли, выдают билет, и я весь улыбаюсь. А то в голову лезет разное безобразие: будто меня с треском выводят из ячейки, а тут и Оксана, и Опанас, и дядя Костя, и все они говорят: нам такого фулюгана не надо!.. Проснусь и аж потный. Лежу и думаю: вот какая честь, оказывается, комсомольцем быть, а я-то как раньше думал? Действительно, был заскорузлый элемент, лишенный сознания.
6 августа 1927 г.
Сегодня приходило трое «отцов». Это я так называю ячейку украинского Красного Креста и «Друг детей», что меня взяла патронировать. (Во слово! Вроде патрона, а совсем не о стрельбе.) Вошли эти патроны и говорят: «Проведать завернули». Ну... дядя Костя им: «Мы рады. Садитесь». Я сразу смекнул: вроде комиссии. Значит, обследовать: может, меня кормят не досыта или полотенце грязное? Ну конечно, все эти патроны знают, что кормят досыта и полотенце стирается, когда надо, и даже платки дают для фасона — обтирать нос. Ну, да так уж полагается.
Дядя Костя показал им мою комнату. Потом:
— Аннушка, как там насчет чайку?
А тетя Аня уже платок надела, калоши от дождика и пошла в ЕПО за «чайком» и закуской. «Отцы» осмотрели мою комнату, сели на стулья и стали меня выспрашивать.
— Как живешь? Какие успехи? — Это они меня так выспрашивали.
Я:
— Хорошо.
— С репетитором учишься? — Это снова они меня выспрашивают.
Я опять:
— Учусь, понятно. Ведь сами наняли.
Одна патронка (она еще в колонию приезжала, толстая и напудренная, мы ее тогда за барыню приняли), так она все заботилась, «не перетомляюсь» ли я. Потом спросила: «Правильно ты спишь?» Я даже рассмеялся. «Как я еще могу спать неправильно. Головой вниз, что ли?» Тут и все рассмеялись, и сама эта толстая тетка-патронка рассмеялась, и дядя Костя, и он потом говорит:
— Мы все довольны твоему остроумию. Но только вопрос товарищ Молочковская задала не о том, куда ты на ночь голову деваешь, а спишь ли ты нормально восемь часов или, может, меньше.
Я тут, конечно, сообразил, в чем дело, и сказал, что по времени лишь в больнице живут, но там еще и термометр ставят, а я когда лег, тогда и лег, и сплю, сколько терпения хватит. После этого я вижу, что Молочковская тетка добрая. Она бухгалтером работает в узловом Дорпрофсоже, где и дядя Костя, я ее там видал. А те двое остальных один из депо, а второй путейский рабочий. Все железнодорожные сослуживцы. Ни доктором, ни санитаром из них никто не состоит, а я раньше думал: раз ячейка Красного Креста, должны с лекарствами и бинтами соприкасаться.
Вот дядя Костя еще говорит мне:
— Покажи тетрадки.
Я уж теперь и тетрадки и учебники содержу в акурате. Я показал и свои тетрадки, и. рисунки, щегла в самодельной клетке, показал волшебный фонарь, удочки с шелковыми лесками. Больше патронам показывать было нечего, и я не знал, что мне делать дальше.
— Нравится тебе тут жить? — это опять Молочковская спросила. — Не обижают хозяева? — дальше спросила. Сама улыбается, но в глазах строгость: дескать, не бойся, крой правду.
— Все нормально, — отвечаю.
— Смотри, Леня, — это она на мой ответ. — Смотри, а то каждый член ячейки может взять тебя жить.
Сама чуть раскраснелась, и дядя Костя чуть раскраснелся. Потом он засмеялся и говорит: — Что там, Леня, признавайся. В избе не без сору, в семье не без ссоры. Прижимаю иногда, а? Пищишь?
Тут путейский рабочий влез со своим басом и говорит:
— Что мы все одного спрашиваем? А что мы другого не спрашиваем? Константин Петрович, хочу поинтересоваться, как воспитанник? Допускает какие поступки?
— Поступки? — это уже дядя Костя сказал и между тем на меня глянул.
А у меня внутри все ёкнуло. Дрался, напился в школе, Офене понахамничал, в колонию бегал — целый мешок поступков. Закраснел весь прямо, как интеллигент какой.
— Поступки есть, — говорит дядя Костя. — Вот подтягивается в учебе, в школу ходит на консультацию. Есть с ножом научился. Покуривает, правда, ну, да меньше, чем раньше.
Одним словом, не сказал, а мне от этого еще стыднее стало. (Вот не могу никак понять, откуда он за табак знает, что курю? Я папироски под крыльцом беседки хороню.)