Ленька Охнарь (ред. 1969 года)
Шрифт:
Досказать до конца мне не дали ребята. Секретарь Шевров сделал заключение.
— Тем лучше, — говорит, — что Осокин не рисовал. Но все равно мы берем ребят в ячейку, чтобы воспитывать их в коммунизме.
Уж тут меня многие просто за руку потрясли. И Офеня тоже. Он сказал: «Я очень доволен». И я сказал, что тоже доволен, и сам ему потряс руку.
15 сентября 1927 г.
Опять ничего не происходит. Что это у меня за жизнь наступила? Раньше, до колонии, бывало, то подерусь, то чего-нибудь сворую, то в милицию попаду, нарежусь пива — всегда есть какие-нибудь происшествия. А тут даже не знаю, что записывать
Учусь, и мне это интересно, не то что раньше было. Решил ни по одному предмету не допускать отставаний, а также ни «сокращать» уроки — да так и зубы целее будут, а то я их совсем залечил в амбулатории. Теперь мне легче заниматься, нету хвостов в предметах, как это было в шестой группе. Вот только еще по физике качаю, но тут мне стал помогать сам Офеня.
Он такой теперь внимательный, что я решил — он и вправду мужик подходящий. Надо нажать на его предмет, а то неловко будет.
Дома я единолично таскаю воду: нужно раскрепостить женщин от плиты и колодцев. Я и дрова сам колю. Вообще, дядя Костя говорит, что человек, какой с утра до вечера ничего не делает в смысле ручной, физической работы, — неполноценный. Огород — его участок, но я и тут помогаю. Мне это нипочем, я еще в колонии привык.
Да, чуть не забыл. Опишу еще один случай.
Встретил я вскоре после того Садько на улице. Хотел ему морду начистить, да вспомнил, что я комсомолец и по уставу драться не полагается. Прямо жалко стало, надо бы попозже вступить. Очень уж кулаки чесались.
— Зачем же ты, Мыкола, — спрашиваю, — меня подсиживал? Рисовал такие нецензуры? Я тебе соли на хвост насыпал или в кашу наплевал?
Он только носом сопит, сжался весь.
— Я сам, — говорит, — не знаю зачем. Знал, что твое дежурство, и хотел, чтобы ты позлился. Я не думал, что это Офене попадет на глаза. А увидал, как на тебя насели, и... побоялся признаться.
Да как захнычет самыми настоящими слезами.
— Ну ладно, — говорю, — тип ты замечательный. Зуб на тебя я не держу, потому что сам на этом деле кое-чему научился. Только не мокни, пожалуйста, и больше этого не делай, а то рожу растворожу, зубы на зубы помножу.
Я справился у ребят про автобиографию Садько. Бабка у него монашкой была, отец мясник, по дворам бьет скот, на базаре туши рубит, а старший женатый брат держит лавочку, разными петлями от дверей да рогожами торгует. В общем, дух залежалый, ближе от нэпманов живут, чем от социализма. Конечно, свой, советский парень разве станет такую пакость рисовать в классе и свинью товарищу подкладывать? Надо мне будет взяться и подействовать на него морально в другую сторону.
XVI
Солнце золотится на резьбе старой гнилой беседки, спрятавшейся в гуще заросшего и желтеющего по-осеннему сада. Внутри беседки полутемно, сыровато, пахнет паутиной, Земляным полом и увядшей ромашкой: старый букет ее валяется в углу. Сквозь полузасохший местами красный дикий виноград, обвивающий деревянные колонки, в беседку падает пыльный яркий солнечный столб, точно льется косой светящийся дождь, и в этом свете горят листья винограда; те, что в тени, кажутся глянцевито-темными и синеватыми.
На вытертой камышовой циновке, расстеленной по сырому полу, полукругом расположились три фигуры. В самом дальнем углу неудобно согнулся Опанас Бучма. Около него, опираясь на локоть, полулежит Оксана и, взяв в руку толстую косу, сама не замечая того, тихо покусывает ее. Охнарь, в расстегнутой блузе, с растрепанными волосами, сидит впереди всех на коленях. Его перепачканное в красках лицо задумчиво и сосредоточенно, губы сжаты. На скамеечке разбросано несколько антоновских яблок.
Тихо. Все трое внимательно смотрят в одно местом — на картину, прилаженную на старый мольберт.
— На школьной выставке она будет самая лучшая,— произносит Оксана таким голосом, точно боится разбить что-то хрупкое.
Молчание.
Опанас говорит серьезно и тоже тихо:
— Тебе, Леня, после девятилетки надо на художника учиться. В Москву ехать или в Ленинград, прямо в академию.
— Там посмотрю, — слегка краснеет Охнарь.— Мне еще в строители хочется. Возводить новые заводы, вокзалы, — это вот да! А ты сам кем думаешь стать?
— Геологом.
— Чего это такое?
— Ну... буду исследовать землю, раскрывать недра. Стране нужны золото, нефть, вольфрам...
— А я агрономом, — вставляет Оксана. — Закончу вуз, выберу сельскую коммуну, вроде нашего шефа «Серп и молот», и поеду туда работать.
Новая пауза.
— А как, Леня, ты назовешь свою картину? — по-прежнему негромко спрашивает Оксана.
— Как-нибудь... сам еще не знаю как.
И, покосившись на ребят, Охнарь опять жадно, горделиво и радостно смотрит на картину.
На большом куске фанеры из-под ящика, со следами дырок от гвоздей, масляными красками нарисован беспризорник с толстыми, немного вывернутыми ногами и толстыми щеками. Наступив ботинком на сброшенные лохмотья, он надевает на пионерский костюм красный галстук, и лицо его улыбается во весь рот. Фон картины представляет, с одной стороны, завод, выкрашенный кармином, с черными завитушками дыма из трубы, с другой стороны, сельская коммуна с трактором на первом плане. Около беспризорного в деревянных позах стоят несколько ребят. У них тоже толстые, слегка вывернутые ноги, вокруг шеи повязаны красные галстуки, румяные лица похожи одно на другое. Надо воем этим, веером разбросав расширяющиеся кверху лучи, восходит огромное желтое солнце. Нижними лучами оно упирается в землю, а верхними в небо, до самой рамки. Картина еще не совсем закончена, но основные группы написаны, и только не хватает кое-каких деталей — нескольких мазков кисти.
Дорога в Сокольники
I
Бурлящий поток пассажиров вынес Леонида Осокина из тоннеля на широкую привокзальную площадь, выложенную голубоватым отшлифованным булыжником.
В уши ему яростно ударил звон трамваев, цокот копыт, треск извозчичьих пролеток, редкие гудки автомобилей, крики горластых газетчиков, лоточников.
Напротив, за чугунными решетками небольшого сквера, скамейки были заняты транзитниками, зорко сторожившими тощие мешки, фанерные баулы, скрипучие корзины. Неподвижная листва кленов, отцветающих лип еще хранила утренний глянец. Окна ближних громадных домов ловили солнце, дробили его в стеклах, выбрасывали ослепительные стрелы.
Гул многомиллионной столицы витал над яркой, словно движущейся площадью. Леонид выбрался из потока, поставил новенький чемодан, блестевший стальными наугольниками и замками, положил сверху синее бобриковое пальто-реглан, вздохнул всей грудью, огляделся.