Леоне Леони
Шрифт:
21
«Все эти треволнения и горести почти что притупили во мне всякую восприимчивость. По матушке я плакала мало. После того как тело ее унесли, я заперлась у ней в комнате и оставалась там, унылая и подавленная, в течение нескольких месяцев, обдумывая на тысячу ладов свое прошлое и совершенно не задавая себе вопросов о том, что станет со мною в будущем. Тетушка, встретившая меня поначалу очень неприветливо, была тронута этим немым горем, которое, по складу своего характера, она понимала гораздо лучше, нежели обильные слезы. Она молча ухаживала за мной, следя за тем, чтобы я не умерла с голоду. Грусть, веявшая от этого дома, который я помнила в пору его юности и блеска, отвечала моему душевному состоянию. Я разглядывала мебель, которая напоминала мне тысячу пустячных эпизодов моего беспечного детства. Я мысленно сравнивала то время, когда какая-нибудь царапина на моем пальце казалась трагическим происшествием, способным потрясти всю семью, с жизнью, запятнанной позором и кровью, к которой я приобщилась впоследствии. Я видела то мою мать на бале, то княгиню Дзагароло, отравленную почти что у меня на руках, а быть может, мной же самою. Во сне то мне слышались звуки скрипок, прерываемые стонами сраженного убийцами Генриета, то, во мраке тюрьмы, где в течение трех жутких месяцев я со дня
О Леони я вспоминала как о некоем страшном видении, которое я всеми силами старалась от себя отогнать. При одной мысли, что я могу вернуться к нему, меня охватывала дрожь, словно при виде казни. Я была уже не в силах ни любить его, ни ненавидеть. Он мне не писал, и я как-то этого не замечала, так мало я рассчитывала на его письма. Но вот однажды письмо пришло, и из него я узнала о новых бедах. Отыскалось завещание княгини Дзагароло, помеченное более поздней датой, чем наше. Один из слуг, которому она доверяла, хранил документ со дня ее смерти по нынешнее время. Она составила это завещание в ту пору, когда Леони почти не показывался у нее, заботливо ухаживая за мною, и когда у нее появились сомнения относительно наших родственных уз. Потом, примирившись с нами, она собиралась его порвать, но, будучи подвержена бесчисленным капризам, она сохранила при себе оба завещания с тем, чтобы иметь постоянную возможность оставить только одно из них. Леони знал, где именно спрятано завещание на его имя; но о существовании другого знал только Винченцо — доверенное лицо княгини, который должен был, по одному ее знаку, либо сжечь его, либо сохранить. Она не ждала, несчастная, столь внезапной насильственной смерти. Винченцо, которого Леони щедро одарил и который был ему в ту пору искренне предан, так и не мог узнать о последних намерениях княгини: он молча сохранил более позднее завещание и дал нам возможность предъявить наше. Он мог бы на этом нажиться, начав нам угрожать или продав свою тайну прямым наследникам; но нечестность и злоба были ему чужды. Он предоставил нам воспользоваться наследством, не потребовав для себя прибавки жалованья. Но, когда я уехала, многое стало ему не нравиться: Леони был груб со слугами, и только благодаря моему мягкому обращению с ними они от нас не уходили. Однажды Леони забылся до того, что ударил старика; тот вытащил из кармана завещание и заявил, что отнесет его родственникам княгини. Ни угрозы, ни просьбы, ни предложение денег — ничто не смогло заставить его забыть оскорбление. Явился маркиз и попытался было силой вырвать у него злополучную бумагу; но Винченцо, который, несмотря на свой возраст, был человеком на редкость крепким, повалил его на пол, побил, пригрозил Леони, что вышвырнет его из окна, если тот на него нападет, и поспешил пустить в ход орудие своей мести. Леони тотчас же лишили прав и присудили выплатить все, что он успел растратить из общей суммы наследства, то есть три четверти ее. Будучи не в состоянии окончательно расквитаться с долгами, он тщетно пытался бежать. Его посадили в тюрьму, откуда он мне и писал, не вдаваясь в подробности, о которых рассказываю я и которые стали мне известны позднее, а излагал лишь в нескольких словах весь ужас своего положения. Если, мол, я не выручу его, он, возможно, будет томиться всю жизнь в самой отвратительной неволе, ибо у него нет средств доставить себе даже те немногие удобства, которыми мы могли пользоваться в пору нашего совместного заключения. Приятели позабыли о нем, радуясь, должно быть, тому, что от него избавились. Он сидел буквально без гроша, в сырой камере, где лихорадка уже подтачивала его здоровье. Драгоценности его и даже личные вещи продали, и ему почти нечем было укрыться от холода.
Я тотчас отправилась в путь. Поскольку я никогда не собиралась оставаться на всю жизнь в Брюсселе, и только апатия, вызванная горестными чувствами, приковала меня к нему на полгода, я превратила почти все свое наследство в наличные деньги. Нередко я намеревалась построить на них убежище для раскаявшихся падших девиц, а самой стать монахиней. Иной же раз я подумывала о том, чтобы перевести эти деньги во Французский банк и выделить из них для Леони неотчуждаемую ренту, которая бы избавила его от нужды и удержала бы от низких поступков. Для себя я сохранила бы скромную пожизненную пенсию и поселилась одинокой затворницей в швейцарской долине, где воспоминания о былом блаженстве помогли бы мне переносить ужас одиночества. Узнав о новом несчастии, свалившемся на Леони, я почувствовала, что любовь и участие к нему вспыхнули во мне с новой силой. Я перевела все свое состояние в один из миланских банков. Я выделила из этой суммы лишь известный капитал, достаточный, чтобы удвоить пенсию, которую отец завещал моей тетушке. Этим капиталом, к ее вящему удовольствию, оказался дом, где мы жили и где она провела половину своей жизни. Я его отдала ей во владение и отправилась к Леони. Она не спросила меня, куда я еду: она слишком хорошо это знала. Она не попыталась меня удержать, не поблагодарила и только пожала мне руку. Но, оглянувшись, я увидела, как по ее морщинистой щеке медленно катится слеза — должно быть, первая, пролитая ею в моем присутствии».
22
«Я застала Леони в ужасном состоянии: он отощал, был мертвенно-бледен и почти сошел с ума. Впервые нужда и страдание буквально зажали его в тиски. До тех пор ему не раз приходилось видеть, как его благосостояние постепенно рушится, но он всегда искал и находил средства, чтобы поправить свои дела. Такого рода катастрофы в
Я увезла его во Флоренцию и окружила там всем комфортом, на какой только была способна. После уплаты его долгов у меня мало что осталось. Я приложила все усилия к тому, чтобы он позабыл о муках заключения. Его крепкое тело быстро восстановило свои силы, но разум его так и не исцелился. Ужас мрака и тоска отчаяния оказали глубокое воздействие на этого энергичного, предприимчивого человека, привыкшего к радостям, которые дает богатство, и к тревогам жизни, полной неожиданностей. Бездействие сломило его. Он стал подвержен детским страхам, вспышкам буйной ярости; он уже не выносил никаких возражений, и самым худшим было то, что он упрекал меня за все те неприятности, от которых я не могла его избавить. Он начисто утратил силу воли, которая позволяла ему прежде безбоязненно заглядывать в самое ненадежное будущее. Теперь он страшился нищеты и ежедневно спрашивал меня, на что я рассчитываю, когда мои нынешние средства придут к концу. Я не знала, что и отвечать: меня тоже страшила недалекая развязка. Этот час настал. Я принялась расписывать акварелью экраны, табакерки и другие небольшие предметы домашней утвари из дерева Спа. Проработав двенадцать часов в день, я получала восемь — десять франков. На мои нужды этого хватило бы, но для Леони это означало глубочайшую нищету. У него было множество самых невероятных желаний. Он горестно, яростно сетовал на то, что уже не может быть богатым. Он часто упрекал меня в том, что я уплатила его долги, а не бежала с ним, захватив все свои деньги. Чтобы его успокоить, я бывала вынуждена доказывать ему, что, совершив это мошенничество, я не смогла бы вызволить его из тюрьмы. Он подходил к окну и слал самые отвратительные проклятия богачам, проезжавшим мимо дома в своих экипажах. Он указывал мне на свою поношенную одежду и спрашивал совершенно непередаваемым тоном:
— Так ты не можешь мне заказать другое платье? Стало быть, ты не хочешь?
В конце концов он стал мне без устали повторять, что я не могу избавить его от нужды, что с моей стороны слишком эгоистично и жестоко оставлять его в этом состоянии; я решила, что он сошел с ума, и не стала пытаться его урезонивать. Каждый раз, как он к этому возвращался, я хранила молчание и скрывала от него слезы, которые только раздражали его. Он решил, что я понимаю его гнусные намеки, и назвал мое молчание бесчеловечным равнодушием и дурацким упорством. Несколько раз он меня жестоко избивал и мог бы убить, если бы ко мне не спешили на помощь. Правда, когда эти приступы ярости проходили, он бросался к моим ногам и со слезами молил о прощении. Но я по возможности избегала этих сцен примирения, ибо разнеженность приводила его к новому нервному потрясению и вызывала повторный кризис. Эта раздражительность наконец прекратилась, и на смену ей пришло мрачное и тупое отчаяние, что было еще страшнее. Он смотрел на меня исподлобья, затаив, казалось, какую-то ненависть ко мне и словно вынашивал планы мести. Порою, проснувшись среди ночи, я видела, что он стоит у моей постели; зловещее выражение его лица, казалось, говорило, что он вот-вот убьет меня, и я начинала кричать от ужаса. Но он пожимал плечами и возвращался к себе в постель, разражаясь каким-то деревянным смехом.
Несмотря на все это, я по-прежнему его любила, но не такого, каким он стал теперь, а другого, каким он был раньше и каким мог еще снова стать. Бывали минуты, когда я верила, что эта счастливая перемена в нем произойдет и что, по миновании нынешнего кризиса, он внутренне обновится и исправится от всех своих дурных наклонностей Он как будто уже не думал о том, чтобы их удовлетворить, и не выражал каких бы то ни было желаний или сожалений. Я никак не могла себе представить, чем вызваны долгие размышления, в которые он, казалось, теперь вечно погружен. В большинстве случаев глаза его пристально глядели на меня, причем с таким странным выражением, что мне становилось страшно. Заговаривать с ним я не осмеливалась, но мои робкие взгляды молили его о снисхождении. И тогда его глаза будто увлажнялись, и незаметный вздох вырывался из груди; он отворачивался, словно пытаясь скрыть или подавить свое волнение, и затем снова погружался в задумчивость. И я льстила себя надеждой, что теперь к нему пришли благостные мысли, что вскоре он откроет мне душу и скажет, что отныне он возненавидел порок и полюбил добродетель.
Надежды мои стали ослабевать, когда вновь появился маркиз де ***. Он никогда не бывал у нас дома, зная, какое отвращение я к нему испытываю; зато он прохаживался под окнами и вызывал Леони или подходил к дверям и как-то особо стучал, давая знать, что он здесь. Тогда Леони выходил к нему и подолгу отсутствовал. Однажды я увидела, как они несколько раз прошли по улице взад и вперед; с ними был и виконт де Шальм. «Леони погиб, — подумалось мне, — да и я тоже. Того гляди здесь произойдет какое-нибудь новое преступление».
Вечером Леони вернулся поздно; я услышала, как, расставаясь с приятелями у подъезда, он говорил им:
— А вы ей скажете, что я рехнулся, совершенно рехнулся, что, не будь этого, я никогда бы на такое не согласился. Ей надобно понять, что нищета свела меня с ума.
Я не посмела потребовать у него объяснений и подала ему скромный ужин. Он до него не дотронулся и стал нервно мешать дрова в камине. Затем он спросил у меня эфира и, приняв очень сильную дозу, лег и как будто уснул. Я всегда работала по вечерам, насколько хватало сил, не поддаваясь ни сну, ни усталости. В этот вечер я была так утомлена, что легла спать уже в полночь. Не успела я лечь, как послышался легкий шум: мне показалось, что Леони одевается, собираясь куда-то выйти. Я окликнула его и спросила, что он делает.
— Да ничего, — отвечал он. — Мне хочется встать и подойти к тебе; но я боюсь света: ты знаешь, он мне действует на нервы и вызывает ужасную головную боль; погаси его.
Я послушалась.
— Ну, как, готово? — спросил он. — Теперь ложись в постель, я должен тебя поцеловать, жди меня.
Это проявление нежности, в которой он мне отказывал уже несколько недель подряд, заставило мое бедное сердце затрепетать от радости и надежды. Мне хотелось думать, что это пробуждение любви повлечет за собой пробуждение его разума и совести. Я села на край постели и стала с восторгом ждать его. Он устремился в мои объятия, распростертые ему навстречу, и, страстно прижав меня к груди, повалил на кровать. Но в то же мгновение какое-то чувство недоверия, ниспосланное мне небом или подсказанное мне моим тонким чутьем, побудило меня провести рукою по лицу того, кто меня обнимал. Леони за время своей болезни отпустил усы и бороду; я же ощутила под рукой гладко выбритое лицо. Я вскрикнула и резко отстранила его.