Лермонтов: Один меж небом и землёй
Шрифт:
Даже и теперь я представляю себе непременно два Лермонтова: одного — великого поэта, которого я узнал по его произведениям, а другого — ничтожного, пустого человека, каким он мне казался, дерзкого, беспокойного офицера, неприятного товарища, со стороны которого всегда нужно было ждать какой-нибудь шпильки, обидной выходки…»
Это противоречивое высказывание, по-видимому, продиктовано желанием быть честным перед самим собой — но пониманияЛермонтова в нём ни на грош.
Елизавета Алексеевна Арсеньева не стеснялась приписывать себе годков, вымаливая прощение для
24—25 апреля Лермонтов был уже снова на прежней службе в Царском Селе. А спустя несколько дней вышел номер «Литературных прибавлений» к «Русскому инвалиду» с его Песней про купца Калашникова. Песнябыла напечатана только благодаря ходатайству Жуковского да милости министра Уварова: высочайшее прощение не распространялось на литературную деятельность, — потому и вместо фамилии поэта в конце стояло лишь её окончание — «—въ».
8 июня Лермонтов пишет из Петербурга или Царского Села Святославу Раевскому:
«Я слышал здесь, что ты просился к водам и что просьба препровождена к военному министру, но резолюции не знаю; если ты поедешь, то, пожалуйста, напиши, куда и когда. Я здесь по-прежнему скучаю; как быть? Покойная жизнь для меня хуже. Я говорю покойная,потому что учения и манёвры производят только усталость. Писать не пишу, печатать хлопотно, да и пробовал, но неудачно. <…>
Если ты поедешь на Кавказ, то это, я уверен, принесёт тебе много пользы физически и нравственно: ты вернёшься поэтом, а не экономо-политическим мечтателем, что для души и тела здоровее. Не знаю, как у вас, а здесь мне после Кавказа всё холодно, когда другим жарко, а уж здоровее того, как я теперь, кажется, быть невозможно…»
В конце июня проездом за границу в Петербурге побывала Варвара Александровна Бахметьева с мужем. «Лермонтов был в Царском, — вспоминал Аким Шан-Гирей, — я послал к нему нарочного, а сам поскакал к ней. Боже мой, как болезненно сжалось моё сердце при виде её! Бледная, худая, и тени не было прежней Вареньки, только глаза сохранили свой блеск и были такие же ласковые, как и прежде. „Ну, как вы здесь живёте?“ — „Почему же это вы?“ — „Потому, что я спрашиваю про двоих“. — „Живём, как Бог послал, а думаем и чувствуем, как в старину. Впрочем, другой ответ будет из Царского через два часа“. Это была наша последняя встреча; ни ему, ни мне не суждено было больше её видеть. Она пережила его, томилась долго…»
…чувствуем, как в старину…
Что верно — то верно.
Тамбовская казначейшапоявилась
Поэма, вернее повесть в стихах, вышла без имени сочинителя, заметно исправленная и искажённая не то цензурой, не то редакцией (а может, обеими), и вскоре писатель Панаев, как он вспоминал впоследствии, застал Лермонтова у издателя Краевского «в сильном волнении»:
«Он был взбешён… Он держал тоненькую розовую книжечку „Современника“ в руке и покушался было разодрать её, но г. Краевский не допустил его до этого. — Это чёрт знает что такое! позволительно ли делать такие вещи! — говорил Лермонтов, размахивая книжечкою… — Это ни на что не похоже.
Он подсел к столу, взял толстый карандаш и на обёртке „Современника“, где была напечатана его „Казначейша“, набросал какую-то карикатуру…»
Если слово «Тамбовская» в заголовке и «Тамбов» в тексте были потом восстановлены, то два десятка с лишним строк, вычеркнутых неизвестно кем, так и пропали бесследно…
В этой, третьей — по своей воле — публикации Лермонтов вновь предстаёт перед читателем как реалист.
«Тамбовская казначейша» повествует чуть ли не о бытовом анекдоте (муж в азартном угаре проиграл заезжему улану в карты жену), написана шутливо, разговорным языком, с блестящей лёгкостью, с разнообразными по тону отступлениями — и вызывающе — «онегинской» строфой: Лермонтов не то что не скрывает, а подчёркивает родство поэмы с Пушкиным, с его «Графом Нулиным» и «Домиком в Коломне». Изящно-ироническое предупреждение Пушкина, сделанное к выходу в печать последних глав «Онегина»: («Те, которые стали бы искать в них занимательности происшествий, могут быть уверены, что в них ещё менее действия, чем во всех предшествующих»), Лермонтов доводит до открытой издёвки над охочим до «жареного» читателем, заканчивая повесть следующей строфой:
И вот конец печальной были, Иль сказки — выражусь прямей. Признайтесь, вы меня бранили? Вы ждали действия? страстей? Повсюду нынче ищут драмы, Все просят крови — даже дамы. А я, как робкий ученик. Остановился в лучший миг; Простым нервическим припадком Неловко сцену заключил, Соперников не помирил И не поссорил их порядком… Что ж делать! Вот вам мой рассказ, Друзья; покамест будет с вас.Казалось бы, и вся эта повесть в стихах шутка и фарс, если бы она и в самом деле не была драмой: ведь старик-казначей, любитель опустошать кошельки своих приятелей-картёжников, пока те глазеют на его красавицу жену, заигравшись, проигрывает свою «Авдотью Николавну» наравне с коляской, дрожками, тремя лошадьми и двумя хомутами, так что красавице ничего не остаётся, как бросить «ему в лицо / Своё венчальное кольцо — /И в обморок…».
Прикрытая шутливым слогом, без малейшего морализаторства, лермонтовская «быль иль сказка» действительно печальна,как печальна обыденность, провинциальная скука с её подпольным безумием, как печальна пустая страсть, не различающая человека и вещи…