Лермонтов: Один меж небом и землёй
Шрифт:
Что писал Лермонтов до этого? Его лирика — пылкие, тайные, сумрачные, мистические, романтические (можно подобрать ещё много подобных определений) монологи, беспощадно и пристально испытывающие глубины собственной души, мирские страсти и человеческий характер — и, наконец, небесные бездны, с их вечным противоборством света и тьмы, добра и зла. А тут, в «Бородине», такая приземлённость, чуть ли не житейский разговор, тут непритязательная речь простого солдата, звучащая так естественно и безыскусно, что кажется, толкует он, седоватый, в резких морщинах, старый вояка, со своим случайным, помоложе годами, собеседником где-нибудь на завалинке избы или у костерка на речке, сидит себе, потягивая чубук, и вспоминает невзначай про бородинский бой, давным-давно отгремевший, да оставшийся как есть в памяти, и одно пуще всего его томит и тревожит, хотя и вроде бы одолели тогда супостата, —
Такой доверительный рассказ, понятный и малому и взрослому, что чудится, будто сейчас и с тобой этот простой служака беседует… а ведь стихотворению чуть ли не два века!
Было бы несправедливо причислять «Бородино» к искусной стилизации: 22-летний поэт, сам по духу и жизни русский воин(и вскоре, во второй своей кавказской ссылке, доказавший, как он храбр, беззаветен в деле), сливаетсяс рассказчиком-служивым, безымянным «дядей», участником боя: одна кровь, одна честь, один задор, одно достоинство:
Забил заряд я в пушку туго И думал: угощу я друга! Постой-ка, брат мусью! Что тут хитрить, пожалуй к бою; Уж мы пойдём ломить стеною, Уж постоим мы головою За родину свою! …И отступили бусурманы…А что до «Божьей воли», повелевшей отдать Москву, — то ведь как это всё смыкается, сходится с тем самым «Божьим судом», предупреждение о котором прозвучало уже напрямую из уст Лермонтова в «Смерти Поэта»:
Но есть и Божий суд, наперсники разврата!..Поэт и народ в «Бородине» (и в стихотворении на гибель Пушкина) мыслят и чувствуют одинаково,и это потому, что поэт народен;они и живут на земле в ощущении над собой Высшей силы, покорствуя ли ей, или в чём-то противореча, или же, как в «Смерти Поэта», указуя на неё как на грозный суд всем тем, кто зарвался.
«Бородино» — ярчайшее свидетельство гигантского развития Лермонтова как поэта, как мастера, ведь невольно сравниваешь это стихотворение с юношеским — «Поле Бородина», написанным в 1831 году. Тот прежний, довольно расплывчатый романтический рассказ, с 11-строчной строфой, героическим ораторством, порой с вычурными подробностями, сменяется на естественный, как земная жизнь, с семистрочной строфой, солдатскийслог; знаменитые слова «Ребята! не Москва ль за нами? / Умрёмте ж под Москвой…» произносит уже не «вождь», а обычный полковник, знакомый, свой: «Полковник наш рождён был хватом: / Слуга царю, отец солдатам», — он потом погибает в бою: «Да, жаль его: сражён булатом, / Он спит в земле сырой», — и оттого этот героический призыв перед смертельной схваткой звучит не патетически, а по-свойски, неподдельно искренне.
В. Белинский точно заметил: «…в каждом слове слышите солдата, язык которого, не переставая быть грубо простодушным, в то же время благороден, силён и полон поэзии».
И ещё: в «Бородине», в отличие от «Поля Бородина», высказано, словно ненароком, то, комупо силам постоять за родину:
Да, были люди в наше время, Могучее, лихое племя: Богатыри — не вы…И пусть «Плохая им досталась доля: / Немногие вернулись с поля…», как отвечает своему молодому собеседнику служивый «дядя» (ни словом не говоря о подвиге, да и не думая о нём), понятно, что доля им, погибшим за родину, досталась высокая. — Лермонтов знал, ктопобедил на Бородинском поле и ктовообще по-настоящему творит историю: народ.
Державин в победных одах пел Екатерину, Пушкин в «Полтаве» пел Петра — Лермонтов увидел простого солдата и воспел его подвиг, не замечаемый ранее никем: это было внове и это была не парадная, но истинная правда.
Василий Розанов, отметив, что в «Бородине», «Купце
«Тут уже взят полный аккорд нашего народничества и этнографии 60-х годов…, тут <…> мощь его».
Эту мощь и ощутил Лев Толстой, сам в Крымскую войну оборонявший Севастополь и знавший, что такое русский солдат. Поначалу принявшись за роман о декабристах, он вдруг увлёкся предыдущим временем и написал про 1805 год, про Бородинскую битву, создав в конце концов свою эпопею «Война и мир».
Итак, Лермонтов впервые предстал в «Бородине» перед читающей публикой — и сразу как поэт народный, как русский патриот и как поэт-воин, глубоко понимающий, что такое Отечественная война и что такое служение родине. Это было его желание, его сознательный выбор. В эпическом, по сути, стихотворении он одним махом и совершенно неожиданно для всей русской литературы всё поставил с головы на ноги (так ванька-встанька, как его ни крути, ни верти, устанавливается вверх головой): солдат, народ на войне всему головаи подвиг на поле брани народом-солдатом ничем не выпячивается: похвальба ему не по нутру, победой он, хотя и горд ею, отнюдь не кичится, не упивается, зато ни на миг не забывает про погибших, про общую боль — что «отдали Москву», и, печалуясь об этом, лишь в одном находит себе оправдание — в Высшей воле, которую понять нельзя, но и не верить в которую невозможно.
Эпиком предстаёт Лермонтов перед читателями; а про свою лирику он словно бы забыл, душу свою и тайны её не спешит выставлять напоказ. И этой первой, подписанной своим именем публикацией он не только заявляет о себе как о поэте основательных взглядов, убеждений и твёрдо говорит о своих собственных предпочтениях в литературе, но и ясно даёт понять, что не желает отдавать толпе своё заветное. Лирика прячется где-то на втором плане… — здесь какое-то бережение себя, своего сокровенного. И, хотя конечно же он понимал, что это лишь до поры до времени, поэт не может не сказаться весь как есть, целиком, без малейшей утайки, Лермонтов пока прячет свою душу от мира, от любопытствующих: наверное, ждёт, чтобы она ещё сильнее закалилась тем внутренним огнём, которому всё равно суждено вырваться наружу. Тем более он хранит для себя своё самое сокровенное. По-видимому, в том же 1837 году написано стихотворение о его заветной любви:
Я не хочу, чтоб свет узнал Мою таинственную повесть; Как я любил, за что страдал, Тому судья лишь Бог да совесть!.. Им сердце в чувствах даст отчёт, У них попросит сожаленья; И пусть меня накажет Тот, Кто изобрёл мои мученья; Укор невежд, укор людей Души высокой не печалит; Пускай шумит волна морей, Утёс гранитный не повалит; Его чело меж облаков, Он двух стихий жилец угрюмый, И, кроме бури да громов, Он никому не вверит думы…И гусарские шалости, и светская кутерьма — суета, мишура, наносное, попытка отвлечься… а на самом деле жизнь — в одиночестве, где любовь и страдание, где Бог да совесть.
Следом идёт другая лирическая исповедь, в которой поэт, казалось бы, щедро согретый сочувствием общества за свои стихи на смерть Пушкина и о Бородине, делится сомнениями, возвращаясь из кавказской ссылки: а нужен ли он кому-нибудь на родине, остались ли у него там истинные друзья?..
Спеша на север из далёка, Из тёплых и чужих сторон, Тебе, Казбек, о страж востока, Принёс я, странник, свой поклон. Чалмою белою от века Твой лоб наморщенный увит, И гордый ропот человека Твой гордый мир не возмутит. Но сердца тихого моленье Да отнесут твои скалы В надзвёздный край, в твоё владенье, К престолу вечного Аллы…