Лермонтов: Один меж небом и землёй
Шрифт:
Во всю ширь, на все четыре стороны света любуется молодой человек своим родным городом, — и восторг отнюдь не затмевает в нём трезвой зоркости: вместе с золотыми куполами он замечает ржавые кресты, и копотливую толпу торгашей рядом с памятником Минину и Пожарскому, и мелководную, грязную Москву-реку с множеством тяжких судов, нагруженных хлебом и дровами. Ощущает тайну, веющую от собора Василия Блаженного, в затейливых его разноцветных узорах; примечает тусклую лампаду, что светит сквозь решётки тёмного окна; вспоминает тут же образ «самого Иоанна Грозного», каков он был в последние годы своей жизни. И вот взгляд скользит вдаль, где открывается словно бы на ладони
«К югу, под горой, у самой подошвы стены кремлёвской, против Тайницких ворот, протекает река, и за нею широкая долина, усыпанная домами и церквями, простирается до самой подошвы Поклонной горы, откуда Наполеон кинул первый взгляд на гибельный для него Кремль, откуда в первый раз он увидал его вещее пламя: этот грозный светоч, который озарил его торжество и его падение!»
Арки Каменного моста, зубчатые силуэты Алексеевского и Симонова монастырей, купеческие дома, купола Донского монастыря… «а там, за ним, одеты голубым туманом, восходящим от студёных волн реки, начинаются Воробьёвы горы, увенчанные густыми рощами, которые с крутых вершин глядятся в реку, извивающуюся у их подошвы подобно змее, покрытой серебристою чешуёй».
Знающий, любящий, внимательный огляд того, что сызмалу близко глазам и сердцу, — не оттого ли поэт снова возвращается к исходному и самому дорогому:
«Что сравнить с этим Кремлём, который, окружаясь зубчатыми стенами, красуясь золотыми главами соборов, возлежит на высокой горе, как державный венец на челе грозного владыки?..
Он алтарь России, на нём должны совершаться и уже совершались многие жертвы, достойные отечества… Давно ли, как баснословный феникс, он возродился из пылающего своего праха?..
Что величественнее этих мрачных храмин, тесно составленных в одну кучу, этого таинственного дворца Годунова, коего холодные столбы и плиты столько лет уже не слышат звуков человеческого голоса, подобно могильному мавзолею, возвышающемуся среди пустыни в память царей великих?!
Нет, ни Кремля, ни его зубчатых стен, ни его тёмных переходов, ни пышных дворцов его описать невозможно… Надо видеть, видеть… надо чувствовать всё, что они говорят сердцу и воображению!..»
Какая же чистая любовь к Родине горела в «разочарованном» юноше! Незаметно для всех, светясь словно тайная лампада в душе…
И — подпись под сочинением в тетради:
«Юнкер Л. Г. гусарского полка Лермонтов».
Критик В. Т. Плаксин преподавал в юнкерской школе русский язык и литературу. По его заданию, целью которого было выявить способности к описанию, Лермонтов и сочинил «Панораму Москвы». Василий Тимофеевич, знакомый в рукописи с «Демоном» и лирическими стихами своего воспитанника, не особо отметил эту учебную, что-то вроде домашнего задания, работу, разве что против слов о «грязной толпе» черкнул: «Дурная картина». Но когда учитель словесности прочёл поэму «Хаджи Абрек», которую представил ему в канун производства в офицеры юнкер Лермонтов, Плаксин поднялся со стула и торжественно произнёс: «Приветствую будущего поэта России!» Позднее он признавался, что провидел в Лермонтове «необыкновенное поэтическое дарование». Однако романа «Герой нашего времени» критик не одобрил — отозвался о нём как о верном списке «с самой дурной натуры, которая не стоит искусства» — то бишь почти теми же словами, что и о неудачном, по его мнению, выражении в юношеском сочинении поэта.
Книжка «Библиотеки для чтения» с поэмой «Хаджи Абрек» вышла в свет летом 1835 года. Экземпляр этой книжки сохранился
Тут интересно другое. «Хаджи Абрека», как и многое чего у Лермонтова, считали и в те годы, и позже обязанным влиянию восточных поэм Байрона. Однако никто, кажется, не обратил внимания, что сюжет лермонтовской поэмы духом, так сказать психологически весьма схож с пушкинским «Выстрелом», что как раз появился в печати несколькими годами раньше…
Тема одна — месть;но не простая — а изощрённая: удар в самое уязвимое, что может быть у человека, — в любящее сердце.
Сильвио у Пушкина сохраняет за собой ответный выстрел, чтобы воспользоваться им, когда его противника покинут беспечность и равнодушие к собственной смерти: влюблённый граф как никогда дорожит своей жизнью, потому что любит, — и тогда-то появляется Сильвио. Впрочем, он не убивает — ему вполне достаточно того, что граф в смятении, что ему жаль расставаться с жизнью и с любимой…
У Лермонтова в «Хаджи Абреке» та же, по психологическому рисунку, месть, но на горский лад. Его герой отыскал убийцу брата и уже было занёс свой кинжал, но вдруг…
…подумал: «Это ль мщенье? Что смерть! Ужель одно мгновенье Заплатит мне за столько лет Печали, грусти, мук?.. О нет! Он что-нибудь да в мире любит: Найду любви его предмет, И мой удар его погубит!»Поразительно, как глубоко проник девятнадцатилетний русский юноша в существо кровной мести обитателей Кавказа, ведь был он там ещё подростком!.. Месть Хаджи Абрека предельно беспощадна и жестока: он убил возлюбленную Бей-Булата Леилу и привёз отрубленную голову её отцу, одинокому старцу, которому ранее обещал вернуть дочь. Но и на этом всё не кончилось: кровная месть, по сути, бесконечна:
Промчался год. В глухой теснине Два трупа смрадные, в пыли, Блуждая, путники нашли И схоронили на вершине. Облиты кровью были оба, И ярко начертала злоба Проклятие на их челе. Обнявшись крепко, на земле Они лежали, костенея, Два друга с виду — два злодея! Быть может, то одна мечта, Но бедным странникам казалось, Что их лицо порой менялось, Что всё грозили их уста. Одежда их была богата, Башлык их шапки покрывал: В одном узнали Бей-Булата, Никто другого не узнал.