Лермонтов
Шрифт:
— Рад не рад, а мы тут! — бросив рыжую доху в кресло, сказал Соболевский и мутно-весело глянул на Лермонтова.
Все засмеялись, будто Соболевский и впрямь сказал что-то смешное. Засмеялись и Митенька с Лермонтовым.
— А тебе-то с чего радостно? — сдвинув широкие брови, хмуро, почти зло спросил Митеньку Соболевский. — Неужто ты думаешь, что мы вот приехали и сейчас сядем с тобой в дурачки играть в этой конуре? Как бы не так! Тебе придётся отпустить Лермонтова к цыганам с нами.
— Отпускаешь? — Долгоруков с шутливой угрозой потянулся к Митенькиному
— Натурально, отпускаю, — просто ответил Митенька, точно он знал, что всё так и обернётся, — я ведь не по ведомству Бенкендорфа служу...
— То-то же! — снисходительно похвалил его Соболевский.
Лермонтов колебался.
— Но Кропоткину попадёт, если это узнается, — нерешительно сказал он.
— Можешь спокойно ехать, Лермонтов, — отозвался Митенька.
— Да опомнись, Кропоткин! — собирая остатки благоразумия и подавляя сильное желание уехать, сказал Лермонтов. — Я ведь не просто арестован, я — под судом. Следственно, риск тут для тебя особый...
— Чтобы доказать тебе, как мало меня это пугает, я сам поеду к цыганам! — холодно ответил Митенька.
— Послушай, Кропоткин, я предлагаю джентльменское соглашение, — мягко сказал Лермонтов, тихонько беря Митеньку за отворот мундира, — мы оба остаёмся на гауптвахте: я в качестве арестованного, ты — в качестве караульного начальника.
— Нет, мы оба едем к цыганам! — мрачно отрезал Митенька.
— Противно слушать нонешних офицеров! — брезгливо покосился на Митеньку Соболевский. — Так-то ты помнишь присягу!.. Поедет один Лермонтов, а ты останешься...
Все наперебой стали уговаривать Митеньку, но он, закусив удила, не признавал никаких доводов.
— Очаровательная логика! — поводя плечами, говорил он. — Арестованный может ехать к цыганам, а караульный начальник не может!..
— Да может, может!.. — с шутовской ласковостью в голосе неожиданно сказал Соболевский. — Если ты и есть этот самый начальник... — И уже своим обычным, чуть резким баритоном деловито скомандовал: — Едемте все! Не оставлять же здесь Мишеля из-за упрямства Кропоткина!..
— Давно бы так! — рассмеялся довольный Митенька и, вскочив с места, побежал к двери.
Лермонтов, которому надоела борьба с собой и с Митенькой, слабо махнув рукой, согласился.
Митенька, вызвав фельдфебеля, путаной скороговоркой стал инструктировать его на случай появления дежурного по караулам или кого-либо другого из начальства.
— Так ты понял, братец? — спросил он, устав в конце концов от собственного косноязычия.
— Так точно, ваше сиятельство! — неохотно ответил седоусый служака, в глазах которого светилось осуждение.
Митенька, слегка сконфузившись, отвернулся и отослал фельдфебеля. Соболевский накинул Лермонтову на плечи рыжую доху (только теперь Лермонтов догадался, зачем её привезли), и вся компания, задевая у дверей обалдевшего часового, высыпала в коридор, а оттуда по узкой лестнице, скользя за Митенькой на выщербленных ступеньках и натыкаясь друг на друга, скатилась в крошечный, устланный свежим снегом дворик. Высокие ворота справа от лестницы, у которых тоже темнела длинноголовая от кивера фигура солдата, вели из этого дворика прямо на безлюдную Шпалерную.
Увидев себя на улице, свободного хотя бы по виду, Лермонтов вспомнил о бабушке и подумал, что по долгу и совести ему следовало бы воспользоваться обстоятельствами и увидеться с нею, успокоить её. Но именно по совести-то и долгу поступить сейчас и было невозможно: убежать из-под ареста к цыганам или к любовнице признавалось в кругу, где жил Лермонтов, похвальным молодечеством, убежать же к матери или бабушке (подумать только, какой enfant 'a la mamelle! [117] — смешной сентиментальностью...
117
Маменькин сынок! (фр.).
Из сумерек, тускло поблескивая лакированными боками, шагом подъехала щегольская венская карета, а за ней — лёгкие и вместительные долгоруковские сани. Соболевский хотел усадить Лермонтова в карету.
— Ни к чему это. Я ведь ряженый, — оглядывая на себе доху и с деланной небрежностью вваливаясь в сани, ответил он.
Вдоль набережной дул сильный ветер, и Лермонтов (он был без фуражки) натянул доху на голову. По временам, слушая Долгорукова, он высовывался из дохи, как из скворечника, чтобы поймать относимое ветром слово, и прятался опять. Разговаривать было трудно, и всё-таки Долгоруков ухитрился передать Лермонтову целый ворох полковых новостей, выпаливая их без всякого порядка и не заботясь отличать пустячные от важных.
И Лермонтов, удивляясь себе, почувствовал, что ему это не безразлично. Потом Долгоруков рассказал, что Лермонтову посвящён целый альбом с очень смешными рисунками и подписями к ним. Какими именно — пока секрет.
— Да, кстати, — вдруг перебил он себя, — в суд отправлена официальная бумага, в которой сказано, что в день ссоры с Барантом ты был отпущен из полка самим Плаутиным...
Лермонтов растроганно закивал головой в своём «скворечнике», догадавшись, что автор бумаги — Петя Годеин. Вообще по словам Долгорукова выходило, что Лермонтова оставят в полку. Такое же заключение вывел и Костя Булгаков из разговора со своим двоюродным братцем, заседавшим в суде. То же думали и в свете.
Дело теперь было за государем. Все знали, что государь ненавидел французского короля и презирал его посла. Кроме того, близилась Пасха, а на Пасху испокон веку милуют и не таких преступников, как Лермонтов.
Мысли о бабушке, недовольство собой за то, что поступает не по совести, не так, как поступил бы ещё в школе, куда-то отодвинулись, и Лермонтов опять ощутил то же возбуждение, которое испытал на гауптвахте при появлении этих неожиданных гостей.
— Ну и прекрасно! — захлёбываясь ветром, прокричал он на ухо Долгорукову. — Всё к лучшему в этом лучшем из полков! Ну и выпьем сегодня за это!..