Лермонтов
Шрифт:
Человеческие глаза — прообраз водной стихии. Есть глаза-ручейки с видным дном, с песком и камушками — открытые, одномерные. Есть и глаза-реки. Замутнённые от напора, от боренья чувств. Море ещё глубже, ещё многозначнее. Хотя и море морю рознь. Ближе ли был взор Лермонтова океану? Ещё нераскрытому? Где есть и поверхностное кипение мечты, и глубоководное течение ума, и дальнее дно, но не ровное, как в пресноводных водоёмах, а со сложным рельефом хребтов и впадин? Лермонтов был весь ещё впереди, весь — в самом начале. Но и на пути к вершине, потому что сквозь молодую жажду жизни всегда знал о себе: срок ему отпущен невелик.
Он слишком рано и чересчур стремительно постигал подоплёку поступков других людей. Даже те их побуждения, которые не вылились в поступок, но неизбежно вели к нему. В нём вспыхивала интуиция, подобно шахматной. Но ведь он был всё-таки ребёнком, подростком, юношей. Прозрения мысли выливались у него с детской непосредственностью и детским же преувеличением.
Сам же он до конца дней склонен был постоянно преуменьшать свои литературные удачи. (Достаточно вспомнить сверхстрогий, прямо-таки безжалостно-пуританский отбор стихотворений — или, как тогда выражались, пьес — для единственного его прижизненного сборника! Мы считаем «Парус» шедевром. Он так не считал. Как узнать, как догадаться — почему? Неужели из-за преувеличенной щепетильности: строка из другого поэта?..)
Мишель давно освоился с соседями и вбегал в гостиную Лопухиных, как к себе домой [15] . Старшей, Марии [16] , он доверялся, со сверстником Алёшей был запанибрата. Лизу, девицу на выданье, охотно развлекал или дразнил, смотря по настроению. И вдруг наткнулся на новое лицо: его представили младшей сестре, только что приехавшей из смоленского имения, назвав её церемонно по-французски: Барб.
Она взглянула на него и вспыхнула — словно изнутри се осветили. Всё в ней стало внятно ему, до мельчайшей чёрточки. Он стоял перед девушкой не дольше минуты, но время уже изменило своё течение. Она существовала подле него — или внутри его! — с начала времён...
15
Мишель... вбегал в гостиную Лопухиных, как к себе домой. — Лопухины — московское семейство, жившее по соседству с Е. А. Арсеньевой на Малой Молчановке. Лермонтов познакомился с ними в конце 1827 г. или начале 1828 г. и крепко подружился. Семью Лопухиных составляли: Александр Николаевич (1779 — 1833), его жена Екатерина Петровна (урожд. Верещагина; тётка А. М. Верещагиной), их дети: Елизавета (1809 — ?), Мария (см. ниже), Алексей, Варвара (см. ниже).
16
Лопухина Мария Александровна (1802 — 1877), близкий друг Лермонтова, которого она в некотором роде опекала. Поэт же отвечал ей постоянным расположением и откровенностью. Их дружба не прервалась и с отъездом Лермонтова в Петербург: он часто писал ей письма, порой похожие на лирическую исповедь, посылал стихи.
— Мишель, вы нынче неловки, — попеняла Мария, — Варенька [17] ещё не привыкла к вашим эксцентричностям и может принять молчание за неучтивость.
...Варенька? Ну конечно же Варенька! Мадемуазель Барб её можно назвать только осердясь.
Её кожа продолжала светиться румянцем, как фарфоровый колпачок над пламенем свечи, но глаза даже при улыбке казались ему грустными.
Она несмело протянула руку, он слегка пожал — и это было как тайное обручение.
17
Лопухина Варвара Александровна (в замужестве Бахметев а (1815 — 1851), одна из самых глубоких сердечных привязанностей Лермонтова. Пережив бурное увлечение Н. Ф. Ивановой, поэт в 1831 г. встретится в семье Лопухиных с младшей их дочерью Варенькой. А. П. Шан-Гирей писал: «Будучи студентом, он был страстно влюблён... в молоденькую, милую, умную, как день, и в полном смысле восхитительную В. А. Лопухину; это была натура пылкая, восторженная, поэтическая и в высшей степени симпатичная... Чувство к ней Лермонтова было безотчётно, но истинно и сильно, и едва ли не сохранил он его до самой смерти своей...» Переезд Лермонтова в Петербург в 1832 г. и поступление в Школу юнкеров помешали обоюдному чувству развиться, а военная служба и светские развлечения на время заслонили образ любимой девушки. Однако Лермонтов постоянно интересовался судьбой Вареньки. Меж тем она — из-за молчания Лермонтова и, вероятно, под давлением родителей — в 1835 г. вышла замуж за Н. Ф. Бахметева, человека уже немолодого. Может быть, это решение было связано и со слухами о романе Лермонтова с Сушковой. С другой стороны, возможно, скорая развязка этого романа связана с известием о близком браке В. Лопухиной. Лермонтов тяжело пережил эту, по его мнению, измену любимой женщины, и горечь утраченной любви надолго вошла в его творчество. В. А. Лопухиной посвящены многие произведения Лермонтова: «К Л. —» («У ног других не забывал...», «К*» («Мы случайно сведены судьбою...»), «К*» («Оставь напрасные заботы...»), «Она не гордой красотою...», «Слова разлуки повторяя...», «Валерик», «К*» («Мой друг, напрасное старанье...»), «Молитва» («Я, Матерь Божия, ныне с молитвою...»), «Расстались мы, но твой портрет...», а также третья редакция «Демона» и мн. др. Письма Лермонтова к В. Лопухиной, написанные до её замужества, были уничтожены Бахметевым.
Потом он встречал её уже всякий день; первое волнение исчезло, словно начисто позабылось. Приятно следить за её движениями: так летит птица или гнётся дерево.
Но и только...
Он был так ещё молод! Целый мир заполнял его, и для новой любви пока не освобождалось местечка.
Лермонтов чувствовал всю жизнь привязанность и благодарность к старшей из сестёр Лопухиных — разумной, сдержанной и благожелательной Марии, которая на много лет стала его конфиденткой. В её письмах он находил всегда лишь то, что хотел найти: участие и благие пожелания без навязывания советов или опасной проницательности. Это была сердечная, но и поверхностная дружба. Внутренний мир Марии Лопухиной, тогда уже вполне взрослой и не очень счастливой горбатой девушки, задержавшейся в родительском дому надолго, остался юному Лермонтову чужим. Чрезмерно впечатлительный, пылкий мальчик, он был полностью занят собственными страстями. Отношение Марии Лопухиной ко всей этой молодёжи — соседу Мишелю, брату Алёше и сестре Варе — было поневоле материнским: они нуждались в ней как в «копилке секретов». Разница всего в несколько лет словно давала им право на бессознательный эгоизм. С приятелями мужского пола, старшими его более значительно, Лермонтов обходился как с ровнями. Марии Лопухиной он отказывал в этой привилегии, бессознательно проявляя известную чёрствость к своему многолетнему другу.
Варенька была существом совсем другого рода. Не отягощённая ни заботами, ни обязанностями по дому, она любила бродить по саду с полуоткрытой книгой, могла подолгу сидеть в уголке широкого дивана, зябко закутавшись в пуховую шаль. Её полуопущенные веки, тёмно-коричневые, словно от бессонницы или скрытых слёз, наводили на мысль о некоей загадочности... Словно она и молчала неспроста, и внимала ему из своего диванного уголка недаром. Она казалась постоянно бледной, потому что никогда не выходила на воздух без шляпки и зонтика. Ручки у неё были слабые, мягкие, приятно податливые... Наслышанная о несчастной любви Мишеля, она простодушно сочувствовала ему. И ещё не догадывалась, что полюбила...
С самых ранних лет, привыкнув главенствовать в любой компании сверстников, Лермонтов, в сущности, не делал для этого ничего; первенство приходило к нему как бы само собой, по незримому праву, и он никогда не ставил такое право под сомнение.
А в университете дело повернулось по-иному. Аудитория была полна горластых самоуверенных юнцов; на Лермонтова никто не оборачивался. Он удивился, замельтешил перед чужими глазами, начал громко смеяться, сыпать торопливыми остротами, но вскоре опомнился, закусил от унижения губу и отошёл в сторонку, замкнувшись в презрительном молчании.
Понемногу кипение страстей улеглось. Вокруг складывались умные словоохотливые группы; их пылкие споры доносились до него ежеминутно. Он слушал издали, не подавая вида, но жадно навострив уши.
Ему было что сказать в любом из этих споров, и с каким бы наслаждением он вмешался, блеснул знаниями, ввернул яркое словцо, но он уже сам обрёк себя на изоляцию и, не сумев выйти из неё вовремя, затем увязал в придуманной отчуждённости всё глубже и безнадёжнее.
Его фронда переходила буквально на всё и на всех. С надменной рассеянностью он слушал лекции, изображая на лице лишь утомление и иронию.
Происходило нечто странное: погружаясь в мир студенчества, всё замечая и впитывая, проигрывая в уме собственное участие в сходках и дискуссиях, он не открывал между тем рта и вскоре снискал неприятную славу надутого аристократишки.
Профессора в класс входили с раздражением. Бельмо на глазу: сидящий сбоку, вызывающе-безразличный, без явной насмешки, но и без всякого внимания к ним... юноша? По летам — да. Молокосос. Только слово это никак не идёт к нему. Ученик? Студент? По званию, по положению именно так. А по сути? Неординарность, неуместность. Талантлив? А в чём? Вот они, будущие российские орлы, — пусть ныне непокорные, но глаза блестят оживлением, неосторожные пылкие речи на устах... Всё понятно в них учёным мужам.