Лермонтов
Шрифт:
Он ставил над самим собою эксперимент: не только существовать в чуждой среде, но и выделяться в ней. А если удастся, то и главенствовать.
Сам себя прозвав Маёшкой, кличкой циника из модного французского романа, он вовсю развлекал холостяцкий Петербург забубёнными поэмками:
...Но без вина что жизнь улана? Его душа на дне стакана, И кто два раза в день не пьян. Тот, извините, не улан! ...Сквозь дым волшебный, дым табачный. Мелькают лица юнкеров. Их(Остепенившиеся дебоширы до конца жизни не желали принимать стихи Лермонтова всерьёз, считая его лишь кутилой и скабрезником. Утехи юности неприличны столпам общества!).
Он, которого с детства коробила несправедливость к подневольному человеку, теперь присоединялся к беспечному жестокому гоготу юнкеров, когда один из них, ухарства ради, незаметно надламывал свою тарелку, громоздил на неё груду других, а служитель, убирая господский стол, ронял всю стопку и получал наказание. Тягался с известным на всю школу силачом Евграфом Карачевским: наперегонки они гнули шомпола, плели из них верёвки. (Лермонтов совал потом украдкой деньги унтер-офицерам, ответственным за казённую амуницию.) Начальник школы Шлиппенбах не так был не прав, назвав эти выходки глупым ребячеством. На что Лермонтов за его спиной с усмешкой возразил: «Хороши дети, шомпола узлом вяжут!»
Нельзя сказать, что эта разрушительная стихия не захватила его: в восемнадцать лет крушить предпочтительнее, чем созидать. Лермонтов-юнкер упивался безрассудствами. Лермонтов-поэт относился к ним с внутренней брезгливостью. Но больше всего он боялся прослыть неженкой и страшно вспылил, когда допытался у дворового человека, что бабушка велела будить внука до боя барабана, чтоб резкий звук не испугал его своей внезапностью.
Жестокий искус юнкерского житья длился всего два месяца. Молодецки вскочив в седло плохо объезженной лошади, Лермонтов не смог укротить её; она металась по манежу, путалась между другими лошадьми, те стали лягаться, и одна ударом копыта расшибла ему ногу до кости. Лермонтова без чувств вынесли с манежа.
Остаток зимы он пролежал на квартире у бабушки, и Алексей Лопухин спрашивал его в письмах, сможет ли он вообще продолжать военную службу?
Лермонтов не знал и сам. Он опять надолго оказался в привычной обстановке домашнего уединения и уюта. Неприятное ошеломление, которое произвёл на него поначалу Петербург «своим туманом и водой», людьми, похожими, — как он писал Марии Лопухиной, — на французский сад, где хозяйские ножницы уничтожили всё самобытное, начинало понемногу проходить. Он с любопытством вглядывался в посетителей бабушкиной гостиной.
В один прекрасный день бабушка ввела за руку молодого человека в партикулярном платье — крестника, внука пензенской подруги детства, ныне чиновника Департамента государственных имуществ Святослава Раевского [21] .
— Мишынька, Славушка, вспомните и полюбите друг друга! — сказала она, распахивая перед собою дверь в радостном нетерпении. — Славушка, вишь, какой ты заморённый! Велю стол накрыть попроворней. А вы, голубчики, пока потолкуйте. Да не дичитесь, без церемоний будьте, как в детстве. Что же ты, Мишынька, насупился?
21
...крестника, внука пензенской подруги детства, ныне чиновника Департамента государственных имуществ Святослава Раевского. — Раевский Святослав Афанасьевич (1808 — 1876), чиновник, литератор, этнограф, ближайший друг Лермонтова. Бабушка Раевского воспитывалась в доме Столыпиных вместе с Е. А. Арсеньевой, которая впоследствии считалась крестной матерью Раевского. Он бывал в Тарханах и помнил Лермонтова ребёнком. В 1827 г. окончил нравственно-политическое отделение Московского университета, но ещё год слушал лекции на словесном и физико-математическом отделениях. Оказал большое воздействие на формирование общественно-политических воззрений Лермонтова. В комментируемом тексте романа встреча Лермонтова и Раевского происходит в 1832 г. в Петербурге, однако известные исследователи жизни и творчества Лермонтова отмечают, что их сближение началось в Москве в 1827 — 1830 гг. В 1831 г. Раевский переехал в Петербург, где служил в Министерстве финансов. С осени 1832 г. вновь стал встречаться с Лермонтовым, поселившись на квартире Е. А. Арсеньевой.
— Я рад, — сказал Лермонтов, не спуская глаз с пришельца, которого ему с такой бесцеремонностью предложили в товарищи.
Тот спокойно, с серьёзным любопытством выдержал долгий испытующий взгляд. Отозвался просто:
— Я тоже.
Присаживаясь с папироской, он сказал без нажима и показного интереса, но с той же приветливой естественностью:
— Говорят, вы пишете стихи?
— Кто их нынче не пишет, — отозвался Лермонтов. — Башмаками следят по паркету, пером — на бумаге. Тьма-тьмущая развелась альбомных стихотворцев!
— Совершенно с вами согласен. А так как льстить, не способен, то промолчу, когда прочтёте свои.
Кажется, он заранее рассчитывал на худшее. Самолюбие Лермонтова было задето.
— Я стихов наизусть не затверживаю, — небрежно отозвался он. — Да и обнародовать их, признаться, не люблю. Но чтобы скоротать время, пока накрывают на стол... Извольте. Я эту пьесу написал для одной премилой московской барышни. — Он зорко искоса поглядел на нового знакомца.
Тот молча дожидался. При словах о московской барышне лицо его несколько вытянулось. Злорадное предвкушение всё более охватывало Лермонтова. Он тянул, продолжая бубнить светским тоном:
— Прогуливался по Петербургу, любовался осенней погодой; я вообще обожаю слякоть. А тут ещё серое дождливое море, челнок на волнах... Весьма романтично.
Раевский решил всё вытерпеть, хотя невольно уже поглядывал на дверь.
Внезапно в лице Лермонтова что-то изменилось; облако, заслонявшее лоб, сошло само собою. Тёмно-карие глаза посветлели.
«А не сероглаз ли он? — мелькнуло у Раевского. — Какой странный. Хотел надо мною посмеяться, а теперь, кажется, робеет?»
— Так слушайте же, — почти сердито вырвалось у Лермонтова. И он начал, уставясь в сторону:
Белеет парус одинокой В тумане моря голубом!.. Что ищет он в стране далёкой? Что кинул он в краю родном?..Приятный грудной голос вздрагивал и вибрировал, как музыкальный инструмент.
Раевский смотрел на него с удивлением. Он непроизвольно сжал пальцы, рискуя обжечься дотлевающей папиросой. Что-то заныло у него в груди.
Играют волны — ветер свищет, И мачта гнётся и скрыпит... Увы! он счастия не ищет И не от счастия бежит!Голос звучал настойчиво, тревожно:
Под ним струя светлей лазури, Над ним луч солнца золотой... А он, мятежный, просит бури. Как будто в бурях есть покой!Лермонтов резко оборвал, а Святослав всё ещё ждал чего-то. Неужели это тот младенец, которого он видел в Тарханах, куда его привозили мальчиком погостить? Который ползал по полу, застланному толстым зелёным сукном?..
— Барыня просят пожаловать откушать, — пропела сладким голоском Дарьюшка, заглядывая в дверь и рыская по сторонам глазами-буравчиками.