Лесковское ожерелье
Шрифт:
Затем — исторические анекдоты, до которых Лесков был большой охотник. Он прямо-таки выискивал их в старых и новых книгах. В частности, Лесков изучал сборник анекдотов, «касающихся покойного императора Александра Павловича», анекдоты эти он мог еще в детстве слышать от отца. Мог слышать на Орловщине и народные сказы об атамане Платове, — впрочем, легендарный атаман в этих народных сказах опять-таки был не таким, как в «Сказе» Лескова…
Наконец, — журнальные материалы о всякого рода диковинных умельцах, вроде фельетона В. Бурнашева об Илье Юницыне, делавшем железные замки «не больше почти блохи». Исследователи спорят о том, разыскал или не разыскал Лесков этот фельетон в подшивке «Северной пчелы» за 1834 год — Лесков работал в этой же газете тридцать лет спустя. Так или иначе, с изысканиями Бурнашева (где наши,действительно,
В ходе начатых с 1905 года поисков обрисовалось, однако, интересное положение. Ищут источники, рассуждают о прототипах, оценивают фактическую основу деталей. А исходят при этом из молчаливой уверенности, что рассказ, само собой, давно всем известен, что он прочно вошел в неоспоримый культурный фонд. Вот это действительно открытие. Приговор радикальной критики, предрекшей «Левше» судьбу третьеразрядного анекдота, не столько опровергнут, сколько забыт. Россия голосует за «Левшу». Рассказ «сам собой» начинает прорастать в читательское сознание, он как бы незаметно входит в воздух русской культуры. И это — главное, хоть и непроизвольное, открытие полковника С. А. Зыбина.
Не будем преувеличивать широту этого первого признания. Пять изданий «Левши», вышедшие за первые двадцать лет его существования, [29] отнюдь не вывели рассказ за узкие пределы «читающей публики». В народ он еще не пошел. Характерно, что Лев Толстой, хорошо знавший Лескова, восторгавшийся «Скоморохом Памфалоном», вставивший «Под Рождество обидели» в «Круг чтения» и отобравший для «Посредника» «Фигуру» и «Христа в гостях у мужика», — «Левшу» не взял никуда. Толстого смущали «мудреные словечки» вроде «безабелье»: в народе так не говорят… Толстой был прав: в ту пору это было еще не народное чтение. «Левше» еще предстояло выйти на широкий читательский простор. В новом веке.
29
Не считая газеты «Русь», это книжки 1882 и 1894 годов плюс все три Собрания сочинений Лескова. Тиражи тогда не объявлялись, но «рекордная» подписка, собранная первым лесковским томом суворинского издания в 1889 году — 2 тысячи, — позволяет предположить, что все пять первых изданий «Левши» вряд ли скопили намного больше десяти тысяч экземпляров этой вещи.
Между тем после того как в 1902 году поступил к подписчикам четвертый том приложенного А. Ф. Марксом к «Ниве» лесковского Собрания сочинений, куда «Левша» вошел в ряду других вещей, — рассказ этот исчез с русского книгоиздательского горизонта. Чем объяснить последовавшее пятнадцатилетнее «молчание»? Атаками народнической критики? Инерцией пренебрежительного отношения профессиональных ценителей серьезной литературы?
Так или иначе, в серьезную литературу «Левша» возвращается уже с другого хода: в качестве именно народного, массового чтения.
Первые шаги робкие.
В 1916 году товарищество «Родная речь» издает «Левшу» тоненькой книжечкой в серии, предназначенной для «низов»; на обложке, прямо под заглавием, чуть ли не крупнее его, стоит «цена: 6 копеек». Сейчас эта книжечка — библиографическая редкость; в Библиотеке имени Ленина — один экземпляр, из рубакинского фонда; выдается по специальному разрешению… Но это было начало.
Следующий шаг сделан через два года, а лучше сказать: через две революции — в 1918 году. «Левшу» выпускает петроградский «Колос». Гриф: «Для города и деревни». Тираж не указан. Это первое советское издание «Левши». Второе [30] выходит восемь лет спустя в издательстве «Земля и фабрика». Тираж объявлен: 15 тысяч. Неслыханный для старых времен. Еще год
30
Если не считать двух нами организованных изданий на русском языке в Берлине и в Праге.
Щемящее и трогательное впечатление производят сегодня эти оговорки. Широкое народное признание «Левши» уже исторически подготовлено, но еще фактически не состоялось. Ручеек пробился и стремительно бежит к морю… но словно бы русла не хватает.
Выплескивается нарастающий интерес — на сцену.
Туда, где страсти раздирают МХАТ-второй.
1924 год. Михаил Чехов репетирует «Петербург» Андрея Белого. В пику ему Алексей Дикий начинает работать над «Блохой».
«Почему я выбрал именно это произведение? — спрашивает Дикий много лет спустя в своих воспоминаниях. И отвечает: — Потому, во-первых, что я люблю Лескова. Люблю его национальную неповторимость, густой и сочный быт… его наблюдательность, его удивительный язык. Потому что остро ощущаю природу его юмора, то звонкого, то терпкого, то отдающего полынью. Потому что он — необычайно земной писатель и его поэзия… подсмотрена в самой гуще жизни, подслушана в народе, угадана там, где не всякому придет в голову искать поэзию…»
Во-вторых, объясняет Дикий, «„Блоха“ — это материал жизнерадостный, ярко национальный, с чертами народного, площадного зрелища, материал, в корне отличный от того, к которому тянулась антропософски настроенная часть труппы (т. е. Михаил Чехов и его сторонники. — Л. А.)…После мистических откровений „Гамлета“, после путаной символики „Петербурга“, после эстетской „Орестейи“, где „пиджачные“ актеры пытались носить тоги и пользовать (использовать? — Л. А.)классический жест, — „Блоха“ казалась произведением иного мира, совсем иной художественной принадлежности. Его трезвый, „низовой“ реализм бил по изыскам тогдашнего МХАТа-2 достаточно крепко и недвусмысленно.
Впрочем, — сознается А. Дикий, — все это стало ясно уже после премьеры. Она могла состояться лишь потому, что никто в театре не подозревал настоящей взрывчатой силы спектакля. „Блоха“ рождалась, как очередная репертуарная „однодневка“, причем так трудно, с такими муками, что в театре не было уверенности, увидит ли она вообще свет.
Первоначально, — рассказывает Дикий, — я обратился к А. Н. Толстому с просьбой инсценировать лесковский рассказ. Но он, великолепно владея русской речью, народным слогом, не знал раешника, не был знаком с традициями площадного театра. А мне нужен был именно этот стиль, отвечавший, как я считал, характеру авторского материала. То обстоятельство, что мы не договорились с Толстым, было первой неудачей спектакля. Инсценировка „Левши“ состоялась, по существу, силами постановочного коллектива, к которому пришел на помощь писатель-юморист Евг. Замятин.
Потом начались неполадки с художником. Декорации должен был делать Н. П. Крымов, человек, оформлявший много спектаклей в МХТ, великолепный пейзажист, знаток русской природы и быта. Он работал с увлечением, тщательно, а эскизы представил довольно поздно, когда работа входила в решающую стадию. Эскизы были великолепные. С полотна глядела на нас русская уездная „натуральная“ Тула: низенькие хатки, побуревшие крыши, серое осеннее небо, хмурые тучки, голые облетевшие деревья, на одном из них — черная намокшая ворона. Повторяю, это было прекрасно, но совсем не то, что нужно было нам.
Ведь мы мыслили себе „Блоху“ как балаганное представление, лубок, почему-то высокомерно заброшенный в наше время. Все события этой смехотворной, шутейной истории как бы даны были через представления ее воображаемых исполнителей — неграмотных, бойких, веселых и дерзких народных потешников-скоморохов. Не случайно у нас вели спектакль так называемые халдеи (двое мужчин и женщина — последнюю великолепно играла С. Г. Бирман), перевоплощавшиеся по ходу действия то в англичан, то в лекаря-аптекаря, то в деревенскую девку Машку, то в чопорную англичанку Мерю. Весь спектакль должен был стать игровым, шутейным, пряничным, и потому мне нужны были не натуральные (фоны. — Л. А.),а лубочная Тула, лубочная Англия и лубочный Петербург.