Лесная глушь
Шрифт:
— Ну, ладно, молодец, получишь! Слова назад не вернешь. Принеси только записочку с поручительством: сходи к управляющему, что ли… или кто у вас тут заведывает-то? Напиши, что вот-де взял вперед за лето и что обещаюсь-де к хозяину в апреле прийти, ну и все там… как следует.
Уладив дело, Корега уже подговорил попутчиков, нашел даже совсем из одной деревни; следом за тем выхлопотал поручительство от управляющего и уже спал в вагоне, спал невыносимо крепко: ни пинки перелезавших через него, ни холод, ни говор и шум пассажиров, ни сквозной ветер — ничто ему не мешало. Разве проснется, чтоб выпить сбитню или закусить черным хлебом, что прихватил с собою из города, да
Только тогда поддался Петруха и сделал заодно с попутчиками, когда выровнялось перед ними последнее село по дороге, от которого верст только тридцать осталось и до родной деревушки. Пришли питерщики в это село пешком, да и завернули к знакомому мужичку, что возил купеческие товары на ярмарки и держал для того две тройки.
— Здорово, сват Иван Спиридоныч, мы опять к тебе с прежней просьбой: жениха, вишь, везем, так опять прокатиться захотелось. А за деньгами, сам знаешь, не стоим: почем с брата положишь — и ладно. Знаем, что у тебя вихорь — не кони, да и сам ты даром что стар, а нас, молодых, в этом деле за пояс заткнешь!.. На дыбках стоишь, и ни один почтарь за тобой не угонится, — дружно просили питерщики, хитро подобрав речи.
Знали они, что старик крепко любил своих коней да любил похвастаться и своею стариковскою удалью и уменьем ямщичничать.
— Ну, садись, дружки, туда, на задки. Да держись покрепче: сивого мерина в корень пустил, недаром его ребята чертом прозвали. Попривяжи назади, Еремеюшка, рогожу-то: чтобы коробом, знаешь, стояла от ветру, а шоркунцов-бубенцов по три на каждое ухо я привязал. Да не привязать ли, ребята, колокольчик для задору да и для потехи? Пусть там бабы очи повыглядят, а девки сердца поиззнобят. А дуга-то, дуга-то, ребята!.. десять рублев за одну дугу заплатил: одного золота на лобанчик будет. Ишь, индо сизит да солнышком в глаза отдает, коли сбоку посмотришь, — расхвастался старый, подбирая полы и усаживаясь на козлы.
Загремели шоркунцы, словно ребятские трещотки на лугах, когда собирают они там лошадей, чтобы вести их купать или в стойло загонять, а колокольчик заболтал языком свою нескладную, монотонную песню. Потом мелкой рысцой ехали ухари наши больше чем полпути. Но лишь завиделись им знакомые деревни верстах в семи, там, за леском да за горкой, — гикнул старый, словно испугавшись, что все зубы изо рта потерял, да и замер его дрожащий голос. Зачастил он, зачастил кнутом по пристяжным, стал на дыбки и шапку как-то ненароком на левое ухо сдвинул. Крикнул еще раз, оборотившись назад: «Держись, ребята, да посматривай, чтоб не растерять вас, — вона и гумна соснинские видно!» Замолол старый, замолол языком что-то складное, вскочил на подножки, закрутил кнутом над головой да и света в глазах не видит: того и гляди, что прыгнет через лошадей да и побежит сам прытчее их.
Сидят питерщики, улыбаются да переглядываются; только немного поддает на ухабах, а избы так и летят мимо — сторонятся. И видят они чуть-чуть из-за виска, искоса, что в избах задвижки в окнах поотодвинулись, а девки с ребятами выбежали за ворота посмотреть, что за шум и грохот несется с поля, а, кажись, теперь свадьбам не время быть.
— Это питерщики, девки, да не наши; справа-то ровно бы Петруха лошковский. Ишь как парят! — заметил один из парней.
— А
— Ну, нет! Иван Спиридонов не таковский!.. У него все сыромятное, не мочальное, что у нашего брата, — ответил третий.
«Поди, денег много везут и подарков всяких невестам!» — подумали старухи на полатях.
Между тем питерщики, со звоном и присвистом старика-ямщика, из конца в конец раз промчались по своей деревне, другой раз назад, и опять так же, а в третий — рысцой да и легонько: время уж и из саней вылезать, молодецки да осанисто, и разойтись по своим избам.
— Батюшка ты наш, яблочко наливное, красавец ты всесветный! Дождались-то мы тебя! — голосили бабы в Корегиной избе.
И целуют-то Петра, и вдоль спины-то гладят. Три бабы овчинный тулуп снимают, одна берет из рук шапку и положить куда не найдет места. Усадить не знают где питерщика, а сами ревом ревут бабы, не то от удивленья, не то с радости.
— Ишь ведь и приехал к нам, и не чаяли нашего светика! Поешь-ко, кормилец, соломаты с овсяным кисельком. А там разговеемся — яишенку-глазунью сделаем. Да не хошь ли гороху с толченым луком: ты ведь и до него куды какой охотник был! Не велишь ли к утре из любимого чего приготовить? Ox ты, наш красавец-питерец! Глядите-ко, бабы, как вытянулся Петруня-то наш, и не узнали, коли бы сам не пришел да не сказался! — говорила мать-большуха, угощая сына. А сама из угла и угол бегает словно угорелая, и к сыну-то подсядет да гладит его по голове, и баб-то бранит, что не тем угощают.
Слез и отец с полатей, где нарочно подольше сидел, чтоб угомонились бабы.
— Здорово, Петрован, здорово, питерец! Ишь какой!.. Ишь какой!.. — говорил он, целуя сына.
Сыну, на радостях, и кусок в горло нейдет — встал из-за стола и начал оделять домашних подарками: кому платок расписной, с городочками, кому ситцу на рубаху, а отцу столичный картуз привез с козырьком кожаным да перчатки зеленые. Всех оделил, никого не позабыл и не обидел; даже сестренке и той привез картинку.
— Спасибо, Петрованушко, спасибо, — говорил отец. — На радость ты нам вырос на старости лет. А колькой ему годок-то, бабы, пошел — кажись, восемнадцатый…
— Али двадцатый? — отвечала мать.
— Полно, сестра! — подхватила старая тетка питерщика, — ведь Петя родился, еще Онтушево не горело; ровно в тот год, как бурмистр овин новый строил. Пришла я, мать моя, с покосу, а ты уж и с постели встаешь, — совсем отпустило!..
— И, нет, дева, кажись, опосля бурмистрина-то овина. Матушка, а матушка! — закричала большуха и повернулась к печи, откуда немедленно послышался глухой, раскатистый кашель с перхотой, оханьем и вздохами, наконец раздался шепелявый старушечий отзыв:
— Меня, что ли, бабы?
— Который годок внуку-то пошел, помнишь аль нету? — опять крикнула большуха, и опять начался кашель да оханье:
— Не слышу, девоньки, не слышу, что хошь, не слышу. Одолел проклятый кашель, да и уши словно куделей завалило. О чем ты тут спрашиваешь? Кому годок?
— Вот Петровану-то? — и мать указала на сына.
— Ему-то? — и бабушка задумалась. — Ровно бы пятнадцатую зиму живет, — начала она наконец, — вот сёмая пошла, как я ничего не слышу, да пятая, как кашель начал долить. Кажись, так, бабы, аль шестая пошла, как я кашлять-то начала?