Лесная глушь
Шрифт:
— Куда путь-дорога? — спросил штукатур.
— К домам пробираюсь, хозяин послал, вишь, парнишко у нас больно захворал, — ответил маляр.
— А давно хворает? — опять спросил штукатур.
— Да вечор еще в лавочку бегал за квасом.
— Ну, а дела-то твои как? У старого хозяина живешь?.. Все у того-то… у рыжего?
— У него еще пока.
— Прощай!
— Прощай,
Мастеровые разошлись и не оглянулись.
Один в разговоре сильно напирал на «о», даже слишком, что называется, пересаливал; другой как-то тянул слова и округлял фразу совершенно иным образом, чем первый, который говорил отрывисто и как бы нехотя; напротив, маляр говорил так, как будто он любит говорить и ему это очень приятно. Как бы то ни было, только давно уже известно здесь, что плотники — галичане, штукатуры — мышкинцы, огородники — ростовцы, колбасники — если не немцы, так непременно угличане, сидельцы, в питейных и портерных — рязанцы, т. е. дедновские макары, и проч. Так и маляр — если не ярославец, то почти всегда чухломец.
Как же он попал сюда? Да очень просто. Издавна завелся этот обычай ходить на заработки в столицы; знает об этом вот хоть бы и Дементий Сысоев, у которого старший парнишка из годков выходить стал — двенадцать минуло. Дай-ко я пущу его на чужую сторону; кроме добра, худа не видно из этого.
— Слышьте-ко, ребята, — говорил он питерщикам, когда те снова в Великом посту собрались на заработки в столицу, — не возьмете ли моего Петруньку с собой, может, пригодится?
— Ладно, дядя Дементий, пожалуй! Да вот, вишь, в чем главная-то причина: нам, признаться сказать, на своих харчах вести его в Питер совсем не рука, — сам знаешь это. Кабы вот ты дал нам пособьишко, что ли, какое — маху бы не дали и дело статочное было. Лиха беда до Питера дотянуть, а там все берем на себя и найдем парню местишко. Да вот нешто не возьмешь ли ты, Егор Кузьмич? — говорили свояки, обратясь к тому маляру, который уже другой год ходил от себя и собирался то же сделать и на это лето.
— Отчего не взять парня? Человек не лишний, коли еще пользы нет в этом. Собери да и по рукам.
Сборы эти недолги: в назначенный день отец ужо прощается с сыном.
— Полно, бабы, реветь! Ведь ни на весть какое дело, что в люди парень идет, на путь на дорогу. Собирайся, Петруня, не гляди на бабьи-то слезы: тоску только нагоняют, и ничего путного. Ведь не на смерть идешь, и то сказать: коли Бог грехам потерпит, — не далека веха: годка через два придешь на побывщину, и опять, стало, свидимся. То же слово бабы, — да не так молвят! Нишкните же, говорят! Дело толком не дадут молвить: ишь ведь, благо дорвались и обрадовались! — И большак топнул ногой, желая прекратить громкие причитыванья домашних.
Парень
Большак сел на лавку подле стола и усадил баб, громко прикрикнув:
— Садись-ко вот лучше, да пора и прощаться с Петруней!
В избе наступила тишина. Молча отец поднялся с лавки и начал молиться иконам, подавая пример и остальной семье. Окончив поклоны, он обратился к сыну:
— Ну, прости, Петруня, прости, наш голубчик, — не забывай же, смотри, стариков: грех тебе будет и никакого талану. Отписывай ты нам, да почаще смотри, как ты там уместишься. Да, коли надо чего, повести только: все тебе справим по твоему пожеланью…
И не утерпел старик: прослезился и сам, когда начал надевать створчатый медный образ, которым давно-давно благословил умиравший отец его — дедушка будущего питерщика.
Тут в избе опять начался плач, на который чуть ли не вся деревня собралась в Дементьеву избу.
— Ишь, никак Петрушка-то Коряга в Питер собирается? — говорили друг другу соседи и валом валили посмотреть на такое диво.
Виновник всего этого прощался со своими и, тихо всхлипывая, пошел к выходу, прощаясь на пути и с чужими. Дошел Петруха до дверей, да и вспомнил, что маленькая сестра, разбросавши ручонки, спит на материнской постели за переборкой.
«Как, — думает он, — не повидать напоследях сестренку: ведь почти что сам ее вынянчил: все, бывало, на закорках таскал и кормил чем ни попало. Вот и теперь вся черникой замарана».
Любил Петрунька сестру, да и она не оставалась неблагодарною: вчера еще где-то пряник достала, пришла в избу и протянула ручонку: «На вот, возьми, говорит, съедим вместе, ты для меня ничего не жалел». Вспомнил он это и, простившись с сестрой, переменил свои сдержанные слезы на сильную икоту: пошел снова к дверям, и начало его подергивать. А бабы-то, бабы-то!..
— Ну, ладно никак, Дементий Григорьич, пора, кажись, эту оказию порешить!… Садись-ка, Петруха, вот так-то: хорошо будет! Прощай, дядя Михей!.. Прости, тетка Орина!.. Марья Терентьева, прости, матушка!.. не поминайте лихом!.. Эй, ну, сивко! трогай!.. — И воз питерщиков, труском, потянулся на выгон, за деревенские овины и бани.
Смотришь, там рысцой, да пешочком, да на чугунке сидя, добрались маляры и до Питера. Разошлись они по своим местам, куда кому линия шла, а Егор Кузьмич поплелся с новобранцем в свой угол на Васильевский остров, к Смоленскому кладбищу.