Лесовик
Шрифт:
– Не знаю. – Я снова заколебался. – Мне вдруг вспомнилась твоя мать.
– Мама? Она-то здесь при чем?
– Ну… Я чувствую вину и за нее тоже.
– Папа, оставим! Если кто и виноват – это только тот парень, который сидел за рулем машины, и, наверное, отчасти сама мама, она пошла через дорогу, не посмотрев как следует по сторонам.
– Я не раз задавал себе вопрос, а вдруг она намеренно вышла на проезжую часть?
– О боже. Вместе с Эми, которую она держала за руку? Она всегда перестраховывалась, чтобы с Эми ничего не случилось. И разве у нее были основания? Кидаться под машину, я имею в виду.
– Насчет оснований все давно понятно. Ведь Томпсон бросил ее.
Томпсон – это тот мужчина, ради которого
– Тогда пусть у Томпсона и болит голова, если уж винить кого-то, хотя я не вижу здесь виноватых.
– Мне нужно было сделать что-нибудь и не допустить, чтобы она ушла.
– Ну, какая чушь. Каком образом? Она свободный человек.
– Мне надо было вести себя лучше по отношению к ней.
– Твое отношение устраивало ее, если она прожила с тобой двадцать два года, папа. Все это дерьмо собачье. Тебя мучит совсем не твоя мера ответственности за ее смерть, а сам факт ее смерти. То же самое с дедом. Оба этих случая наталкивают на мысль, что рано или поздно и тебя ожидает та же участь. Знаю, тебе не нравится, если я заимствую кое-какие выражения у Люси, но здесь пахнет эгоизмом. Извини, папа.
– Ничего. Возможно, ты прав.
Конечно же, он был прав в некоторых своих рассуждениях – насчет слабого, но не утихающего отчаяния и непонятного страха, причина которых в том, что ты прожил так много лет с женщиной, теперь мертвой, с ней ты разговаривал, принимал гостей, ходил в гости, ел, пил, а главное (конечно) – ты спал с ней, и у нее от тебя родились дети. Даже сейчас три-четыре раза в неделю я просыпаюсь утром с таким ощущением, что Маргарет никогда не умирала.
– Как Эми? – спросил Ник. – Судя по ее виду… Я перестал слушать, уловив (или мне это показалось?) шелестящий звук во дворе на уровне земли около входной двери. Я вскочил, подбежал к окну и выглянул наружу. Подвесные фонари еще горели, высвечивая стены, клумбы, дорогу и обочины – такие бесцветно пустые, как будто рядом с ними никогда не ступала нога человека. Шум прекратился.
– Что там такое, папа?
– Ничего. Мне показалось, будто кто-то возится у входной двери. Ты что-нибудь слышал?
– Нет. Тебе нехорошо? – Ник внимательно смотрел на меня.
– Нет, все нормально. – Меня обеспокоило, что звук, который я услышал (или не услышал) и узнал, раздался сразу после того, как я произнес имя дочери. Даже не знаю, почему я связал эти два момента. Я пытался сосредоточиться. – Ходят… слухи о взломщике в нашей округе. Ты говорил?…
– Ты увидел что-нибудь?
– Нет. Вернемся к нашему разговору.
– Ладно. Я только хотел спросить, как Эми сейчас относится к смерти мамы?
– Мне кажется, в таком возрасте человек очень быстро все забывает.
– И она забыла? Что она говорит насчет этого?
– Мы ни разу не касались этой темы.
– Ты хочешь сказать, вы совсем не говорили с ней об этом? Но, конечно же…
– Разве спросишь у ребенка тринадцати лет: что ты чувствуешь после того, как твою мать сбило машиной и задавило у тебя на глазах?
– Но ты все же попробуй. – Ник смотрел на меня в упор. – Послушай, папа, не знаю почему, но смерть постоянно у тебя на языке. Я ничего не имею против, пока это остается вроде как твоим хобби. Но нельзя допустить, чтобы хобби переросло в смысл жизни и ты из-за этого перестал бы обращать внимание на действительно важные вещи. Ты должен поговорить с Эми на эту тему. Если хочешь, я помогу тебе начать разговор. Мы могли бы вместе…
– Нет, Ник. Не сейчас. Я хочу сказать, дай мне возможность сначала обдумать все как следует.
– Конечно. Но я намерен вернуться к этому разговору через некоторое время, если ты не против. Вернее, даже если ты будешь против.
– Я не возражаю. Ник встал:
– Ну, я потопал. Боюсь, что тебе было мало пользы от меня сегодня.
– Нет, почему же. Спасибо, что ты приехал и что побудешь со мной.
– Да брось ты. Сегодня весь день я только читал тебе поучения: делай одно, не делай другого.
– Возможно, это мне и нужно.
– Да, возможно. Спокойной ночи, папа.
Мы поцеловались, и он ушел. Я выпил еще виски. Моя персональная программа действий казалась невероятно огромной и разнообразной. Некоторое время я шагал по комнате, приглядываясь к каждой статуэтке. Они не наталкивали меня ни на какие мысли. Я заметил, что мне никак не удается ответить на вопрос: чем они, собственно, привлекают меня – и как произведения искусства, и как человеческие подобия? Послышалось царапанье в дверь, и я впустил Виктора. Он проскочил в комнату, подгоняемый, возможно, отголосками каких-то воспоминаний о тишине, потревоженной шагами, когда Ник прошел по коридору. Я наклонился и погладил кота, он начал тереться о мою Руку, своим мурлыканьем напоминая старомодный, где-то неподалеку стрекочущий мопед. Когда я уселся в свое кресло у книжных полок, Виктор составил мне компанию и нисколько не возражал против того, чтобы я пользовался его спиной как крышкой стола. Книга, которую я раскрыл, была оксфордским изданием стихотворений Мэтью Арнольда. Я попытался читать «На Дуврском пляже», о котором часто думал как о приемлемом, хотя и довольно приукрашенном изображении нашей жизни в целом. Сегодня его стоицизм показался мне уж очень упрощенным, а эти слова:
…И милосердья боле в мире нет.Как поле мрачной битвы в час ночной,Под грохот волн лежит он предо мной, —скрывающие в себе такую суровую и реалистичную противоположность романтическим мечтам, звучали заманчивым приглашением лично посетить те мрачные поля. Я взялся перечитывать стихотворение заново, но на этот раз не смог проследить за ходом мысли дальше одной строки.
Выпив еще немного виски, я убрал с колен книгу и Виктора и опять зашагал по комнате. Отец, Джойс, Андерхилл, Маргарет, лесное чудище, Эми, Диана – романист расположил бы их в каком-то порядке по отношению друг к другу, сделав как бы отдельными звеньями одной загадочной цепи, которую один-единственной ключик сможет как-нибудь разомкнуть. Одна – тысяча – две – тысячи – три – тысячи – четыре – тысячи – пять – тысяч – шесть… Если ничего не случится, пока я досчитаю до ста, или лучше до двухсот, или лучше до двухсот пятидесяти, вот хорошее, круглое число, – тогда у меня с Джойс наладится в конце концов семейная жизнь и мы найдем общий язык с Эми. Каким образом первое сочеталось или не сочеталось с планируемым интимом… (девятнадцать – тысяч – двадцать – тысяч – двадцать одна – тысяча…), я не представлял себе, да и не хотел представлять, и по поводу исполнения второй половины загаданного у меня тоже не было четких планов, как это осуществить. Я налил еще виски… тысяч – двадцать девять – тысяч – тридцать…
…Тысяч – восемьдесят семь – тысяч – восемьдесят восемь – тысяч… Медленно, но успешно я взбирался по лестнице наверх к себе. В моей правой руке был пустой стакан, тот, из которого я пил последний раз; мизинец левой руки был прижат к ладони, остальные четыре пальца напряженно вытянуты. Это означало, что я досчитал почти до пятисот тысяч, по времени это более четырех минут; или, возможно, я перекрыл результат и считаю уже в обратном порядке – к большому пальцу? – тогда будет семьсот тысяч и в итоге один миллион пятьсот тысяч (более двадцати минут), или один миллион семьсот, или даже больше. Я бросил считать. Я шел к себе спать, но где же я был до того?