Летнее утро, летняя ночь
Шрифт:
Ветер утих.
Постояв еще с минуту, Том сник и опустил руки. Он побрел через пустырь. На краю остановился — и все запахи вдруг сгустились, да так, что хватило бы до следующего года, до конца весны, а то и до лета, если только не втягивать их в себя с чрезмерной жадностью и не шастать сюда почем зря. Но если выбрать время среди зимы, прибежать под покровом темноты, чтобы луна светила не слишком ярко, да еще поймать нужный ветер, можно было рассчитывать на что угодно.
— Вот здесь он стоял, точно, — сказал Том сам себе.
И побрел прочь от заветной поляны в ночной летний город.
Кладбище (или Склеп)
Так уж было заведено. Каждое лето, в один из воскресных июльских дней, они усаживались в
Прячась в кладбищенском овраге, среди летних бабочек и приглушенных зелеными мхами отголосков, он всякий раз слышал, как его зовут родные — выстроились вдоль неторопливого зеркального ручья и кричат, кричат, приложив ладони рупором: их голоса доносились до него по длинному горлу подземного русла. А он фыркал, не давая выплеснуться разбиравшему его смеху, словно закупоривал кувшин с водой. И убегал все дальше, петляя среди кладбищенских поганок, которые в полумраке летнего дня смахивали на куски белого сыра и лунного камня. В тишине оврага его шаги, точно дождевые капли, шлепали по мягким зеленым тропкам, и чем дальше он убегал, тем больше становилось имен на каменных плитах: Белтон, Сирс, Роллер, Смит, Браун, Дэвис, Брейден, Джонс, Лэкел, Никсон, Мертон, Беддоуз, Сполдинг. Царство имен и молчаний. А где-то далеко-далеко слышались крики его матери и отца, теток и двоюродных братьев с сестрами:
— Чарльз, Чарльз, Чарльз, Чарли, Чарльз!
Он остановился у того самого склепа, дернул дверь с бесполезным замком и проскользнул внутрь. А изнутри склеп этот походил на свадебный торт, причудливо украшенный и неправдоподобно восхитительный. Четырьмя окнами смотрел он на четыре стороны света, на мшистую тишину, плакучие деревья и маленькие водопады, с трепетом сбегавшие по темному склону в подземное русло. Теперь по тропинке стайкой белых бабочек порхали его кузины с растрепавшимися соломенными волосами и блеском в глазах.
— Чарльз, Чарльз, Чарльз, Чарли!
Следом за ними поспевали его дородные тетушки, не на шутку встревоженные такими шалостями; от волнения они кружились и путались в белых юбках, которые развевались в неподвижном воздухе.
— Чарльз!
Шестьдесят лет солнце выжигало траву; шестьдесят лет осень раздевала догола деревья, шестьдесят лет зима сковывала ручей льдом и метила трещинами покосившиеся каменные плиты, пока ветра гонялись за холодами; шестьдесят лет весна расцвечивала свежие луга, где бабочки были пышными, как цветы, а цветы — бесчисленными, как бабочки.
И вот как-то осенним днем, когда небо дышало леденящим холодом, а ветер, поднимая с земли невидимые жестянки, гремел ими в летящих кронах, по тропинке, озираясь по сторонам, шла немолодая женщина, совсем одна, тонкая, как тростинка, и высохшая до желтизны, как последний лист.
Остановившись у того самого склепа, она покивала головой и вздохнула. Потом приблизилась к заветному окошку и хотела заглянуть внутрь. Но на стекле толстым слоем лежала пыль, которую она медленными движениями, с дрожью в руках стерла тонким носовым платочком с цветочной каймой.
За окном, в безмолвном сумраке, она увидела мальчугана, который облокотился на высокий подоконник и глядел на нее и на тишину, на суровую осень и голую землю, и снова на эту старую женщину, вернувшуюся через столько лет. Она видела его голову, похожую на иссушенный плод, его хрупкую, истонченную временем руку и тонкие пальцы.
— Чарльз, — произнесла она в окно, отступив назад. — Чарли, я сегодня вспомнила о тебе. Впервые за долгие годы. Сколько же времени прошло? Шестьдесят лет. Я о тебе совсем забыла. Уже через год. Переехала в Филадельфию и все выбросила из головы. Мне казалось, это всего лишь сон. Потом я вышла замуж, родила детей, а теперь мужа моего больше нет, я живу одна, состарилась, мне сейчас семьдесят, Чарльз, и вот сижу я нынче утром дома — год назад вернулась в родные края, — гляжу на небо, и вдруг как ударило. Все было как в бреду, я даже поверить не могла, вот и пришла сюда, чтобы убедиться. Теперь я вижу, что это был не сон, потому что ты здесь. А мне и сказать нечего.
Мальчик смотрел из окна сквозь запыленное стекло.
— Прости меня, Чарли, слышишь? Прости. Я знаю, уже слишком поздно, но ты прости. И выслушай, Чарльз, выслушай меня. Моя жизнь кончена, ее словно и не было. В семьдесят лет она видится как одно мгновенье. И теперь я пришла туда, где был ты и где остался навсегда; тебе больше неведомы ревность и ненависть, ибо всему есть свое время, и сейчас наступает мой черед.
На исходе лета
Лето уже предвидело своей конец, закруглялось, вытряхивало последние сверкающие песчинки из верхней колбы песочных часов. Крепко держась за пышные кроны, оно нет-нет да и роняло листок-другой, если подкрадывался ласковый ветер. Лето не противилось, когда дождь размывал изумрудную краску травы. А о цветах оно позабыло: те отвернулись и зачахли. В царстве пернатых начался большой переполох, какой бывает в семье накануне переезда: птицы носились как угорелые, не хуже ребятни, — им не терпелось отправиться в путь.
Когда лету приходил конец, ветер всегда стонал и не находил себе места. В каждом дворе лето сгребали в легкий ворох и предавали огню; следить за погребальными кострами доверяли детям, а дым поднимался к небу, чтобы сообщить птицам, куда полетел ветер и в какой стороне ждет бескрайний юг.
— Ранние заморозки — к ранней оттепели, — приговаривал дед. — Глянь-ка на эту листву. А воздух-то нынче какой: пахнет, как в старинной книжной лавке.
Плоды, разрезанные на четвертинки, выдержали на спирту и укупорили в бутыли, которые уже выстроились на полках. Дом хвалился свежей краской, подправленной кровлей и аккуратной замазкой, готовый к любому ненастью. Ветви почуявших свободу яблонь, словно руки, избавившиеся от перчаток, тянулись к небесным просторам. В подвальное окно вставили металлический лоток, по которому лавиной хлынул уголь, и в деревянной загородке стремительно рос черный вулкан. Это зима напоминала о себе грохотом камнепада! Сама-то она явится чуть позже: опустится на землю кружевной шалью, упавшей с плеч незнакомки. Пройдет еще немного времени, и зима, спознавшись с ветром, начнет мало-помалу подниматься, затопит каждое крыльцо, доберется до городских крыш и башен, повсюду наведет свой порядок. Сноровистые облака начисто протрут небосвод, прежде испещренный птичьими стаями. На город одна за другой обрушатся бури, но вскоре улетят высоко-высоко, где и следа их не видно, и станут гоняться друг за дружкой средь серых небесных гор, забавы ради посылая вниз то молнии, то морозы. И все сойдется к тому, что на горизонте замаячит то самое утро, когда, проснувшись, ты услышишь, как мир затаил дыхание, чтобы не спугнуть тишину, кружевом ниспадающую с небес, и белизну, что летит исполинской бабочкой и мягко опускается на лужайку. И все эти чудеса предсказал один-единственный прорицатель — первый сентябрьский денек.