Лето Господне. Повести
Шрифт:
– Чего уж убиваться-то так, нехорошо… праздник такой!.. – жалеет ее кухарка. – Господь милостив, не оставит.
Мужа у нее задавило на чугунке, кондуктора. Но Господь милостив, на сиротскую долю посылает. Жалеет и Семен, безрукий:
– Господь и на каждую птицу посылает вон, – говорит он ласково и смотрит на свой рукав, – а ты все-таки человеческая душа, и мальчишечка у тебя, да… Вон, руки нет, а… сыт, обут, одет, дай Бог каждому. Тут плакать не годится, как же так?.. Господь на землю пришел, не годится.
Его все слушают. Говорят,
Все больше и больше их. Разные старички, старушки, – подходят и подходят. Заглядывает порой Василь-Василич, справляется:
– Кровельщик-то не приходил, Глухой? Верно, значит, что помер, за трешницей своей не пришел. Сколько вас тут… десять, пятнадцать… осьмнадцать душ, так.
– Зачем – помер! – говорит Семен. – Его племянник в деревню выписал, трактир открыл… для порядку выписал.
Входит похожий на монаха, в суконном колпаке, с посохом, сивая борода в сосульках. Колпака не снимает, начинает закрещивать все углы и для чего-то дует – «выдувает нечистого»? Глаза у него рыжие, огнистые. Он страшно кричит на всех:
– Что-о, жрать пришли?! А крещение огнем примаете?.. Сказал Бог нечестивым: «извергну нечистоту и попалю!» Вззы!.. – взмахивает он посохом и страшно вонзает в пол, будто сам Иван Грозный, как в книжечке.
Все перед ним встают, ждут от него чего-то. Шепчет испуганно кухарка, крестится:
– Ох, милостивец… чегой-то скажет!..
– Не скажу! – кричит на нее монах. – Где твои пироги?
– Сейчас скажет, гляди-ка, – говорит, толкая меня, Семен.
Марьюшка дает два больших пирога монаху, кланяется и крестится. Монах швыряет пирогами, одним запускает в женщину с мальчиком, другим – за печку и кричит неподобным голосом:
– Будут пироги – на всех будут сапоги! Аминь.
Опять закрещивает и начинает петь «Рождество Твое, Христе Боже наш». Ему все кланяются, и он садится под образа. Кричит, будто по-петушиному:
– Кури-коко тата, я сирота, я сирота!..
Его начинают угощать. Кучер Антипушка ставит ему бутылочку, – «с морозцу-то, Леня, промахни!» Монах и бутылку крестит. И все довольны. Слышу – шепчут между собой:
– Ласковый нонче, угощение сразу принял… К благополучию, знать. У кого не примет – то ли хозяину помереть, то ли еще чего.
– А поросятина где? – страшно кричит монах. – Я пощусь-пощусь, да и отощусь! Думаете, чего… судаки ваши святей, что ли, поросятины? Одна загадка. Апостол Петр и змею, и лягушку ел, с неба подавали. В церкви не бываете – ничего и не понимаете. Бззы!..
И мне, и всем делается страшно. Монах видит меня и так закатывает глаза, что только одни белки. Потом смеется и крестит мелкими крестиками. Вбегает Василь-Василич:
– Опять Леня пожаловал? Я тебе раз сказал!.. – грозит он монаху пальцем, – духу чтоб твоего не было на дворе!
– Я не на дворе, а на еловой коре! – крестит его монах, – а завтра буду на горе!
– Опять в «Титах» будешь, как намедни… отсидел три месяца?..
– И сидел,
– Что уж, Василь-Василич, человека утеснять… – говорит Семен, – каждый отсидеть может. Ты вон сидел, как свайщика Игната придавило, за неосторожность. Так и каждому.
– Наверх лучше не доступай! – говорит Василь-Василич, – все равно до хозяина не допущу, терпеть не может шатунов.
– Это уж как Господь дозволит, а ты против Его воли… вззы! – говорит монах. – Судьба каждого человека – тонкий волосок, петушиный голосок!
Василь-Василич сердито машет и уходит. И все довольны.
Вижу свою кормилицу. Она еще все красавица-румянка. Она в бархатной пышной кофте, в ковровом платке с цветами. Сидит и плачет. Почему она все плачет? Рассказывает – и плачет-причитает. Что у ней сын мошенник? И кто-то «пачпорта не дает», а ей богатое место вышло. Ее жалеют, советуют:
– Ты, Настюша, прошение строгое напиши и к губернатору самому подай… так не годится утеснять, хошь муж-раз-муж!
Монах приглядывается к Насте, стучит посохом и кричит:
– Репка, не люби крепка! Смой грехи, смой грехи!..
Всем делается страшно. Настя всплескивает руками, как будто на икону.
– Да что ты, батюшка… да какие же я грехи?..
– У всех грехи… У кого ку-рочки, а у тебя пе-ту-хи-и!..
Кормилица бледнеет. Кухарка вскрикивает – ах, батюшки! и падает головою в фартук. Все шепчутся. Антипушка строго качает головой.
– Для Христова Праздника – всем прощенье! – благословляет монах всю кухню. И все довольны.
Скрипит промерзшая дверь, и входит человек, которого называют «Подбитый Барин». Он высокого роста, одет в летнее пальтецо, такое узкое, что между пуговиц распирает, и видно ситцевую под ним рубашку. Пальтецо до того засалено, что блестит. На голове у барина фуражка с красным околышем, с порванным козырьком, который дрожит над носом. На ногах дамские ботинки, так называемые – прюнелевые, для танцев, и до того тонки, что видно горбушки пальцев, как они ерзают там с мороза. Барин глядит свысока на кухню, потягивает, морщась, носом, ежится вдруг и начинает быстро крутить ладонями.
– Вввахх… хха-хаа… – всхрипывает он, я слышу, и начинает с удушьем кашлять. – Ммарроз… вввахх-хха-хха!..
Прислоняется к печке, топчется и начинает насвистывать «Стрелочка». Я хорошо вижу его синеватый нос, черные усы хвостами и водянистые выпуклые глаза.
– Свистать-то, будто, и не годится, барин… чай, у нас образа висят! – говорит укоризненно Марьюшка.
– Птица какая прилетела… – слышу голос Антипушки, а сам все смотрю на барина.
Он все посвистывает, но уже не «Стрелочка», а любимую мою песенку, которую играет наш органчик – «Ехали бояре из Нова-Города». И вдруг выхватывает из пальто письмо.