Лето летающих
Шрифт:
Кулаки немного ещё барабанят, потом стихают. Мы слышим, как голоса отдаляются от калитки, но не пропадают, где-то гудят. В скважину ворот видно: ребята отошли на середину улицы и совещаются. Пока тихо, я говорю Косте:
— Ты слышал, младший Ванька выкрикнул, что наш жёлтый сломан. Надо бы какой другой, целый потребовать.
— Ничего ты не понимаешь. Это же опытный. Подклеим — полетит.
Сколько этот «опытный» требует жертв!
И всё Константин… У него в голове какой-то винтик: повернул его — и вот всё по одной дорожке и едет…
Я вижу в щель, как от кучки ребят отделяется Гришка,
— И нитки отдадите?
Теперь время нам совещаться.
— Сейчас, — говорим мы и тоже отходим в глубь двора.
Неужели отдавать восьмерик?
Только что радовались — и вот…
Но мы с Костей понимаем, что за одного змея, пусть даже и такого большого, красивого, как полосатый, три вещи (змей, Стаканчик, нож) нам обратно не получить…
Мы подходим к калитке и, не открывая её, говорим:
— Половину отдадим.
Гришка, конечно, тут, и он тотчас откликается:
— Почему половину?
Константин объясняет, что мы даём полосатого змея в целом виде, а получаем жёлтого змея сломанным.
Гришка за калиткой разражается бранью, но не уходит, начинает торговаться, расхваливать восьмерик, предлагать вместо него моток тройника, наконец доходит до жалких слов о том, что ему попадёт от отца (в лавке отца продаются нитки), если он узнает, сколько товара пропало.
Костька садится перед запертой калиткой на чурбачок, лежащий тут же у ворот, и, смотря на Гришкины ступни ног, виднеющиеся в подворотне за калиткой, начинает почему-то отчитывать старшего разбойника материнским, марьхаритоньевским голосом:
— А как змея чужого лямзить — это ты можешь? А как впятером налетать на двоих — это тоже ты можешь? Отец тут не ругается? Да?..
Вскоре произошёл размен: мы отдали полосатого, а получили нашего многострадального «опытного» (с рваным боком и надломленной дранкой), капитана Стаканчика (родного, милого, но захватанного грязными руками) и столовый нож (почему-то чистенький, будто сейчас из буфета). А за несостоявшуюся дымовую завесу, за неравный бой на Хлебной площади, за «Не плачьте, орлы!», а также за то, что «опытный» вернулся из плена пораненным, мы получили половину восьмерика. Нет, эта плата была не маленькой; во всяком случае, братья-разбойники горевали о ней, и Костьке при размене пришлось не раз сказать об орлах, которым не следует плакать.
Так-то так, но всё же мы жалели, что вернули полосатого. Такой большой! Такой красивый! Однако хорошо, что в жизни так заведено: если есть обида, то к ней тут же прилагается и утешение. Я сказал Косте:
— А чего вообще в нём хорошего? Такой большой всё равно резал бы руки. Да и сам-то он тоже… Полосатый, вроде матраца.
Но во всей этой истории с оборвавшимся змеем было одно, что дороже всякого восьмерика и всякого полосатого, — это то, что мы с Костей, не заметив того, помирились.
20. ЧЕМПИОН ШВЕЦИИ
Наверно, на ночь глядя Костька долго вертел своего возвращённого из плена змея, потому что потом, как рассказывал, видел сон. Будто летит на своём «опытном»,
В общем, всё у него смешалось — всё, что может летать. Смешалось это и наяву. Когда мы наутро положили жёлтого «опытного» на пол и сели около него, Костя погрузился в раздумье.
— Может, и тут попробовать пропеллер сделать? — сказал он.
— Ты что? — удивился я. — Разве ты забыл, для чего мы жёлтого от куроедовских ребят вытягивали? Чтоб смерить змея. Чтоб взвесить Стаканчика.
— Я о потом говорю, когда мы по этому змею, — он постучал по жёлтому, — настоящего, человеческого змея строить будем…
Ну, потом — это потом, а сейчас мы приступили к ближайшему делу.
Площадь «опытного» смерить было легко, но вот как взвесить Стаканчика? Конечно, не на грубом же пружинном безмене, который в те времена был в каждом доме и на котором перевешивали базарную телятину, масло, творог. Для лёгкого, деликатного тела капитана, уже отмытого тёплой водой, нужны были настоящие весы с разновесом.
После долгих колебаний я отправился в бакалейную лавку А. А. Волкова, у которого мама всё покупала для дома. Колебания заключались в том, что не всё было доделано. Я должен был подать продавцу завёрнутую в бумагу деревянную фигурку и сказать: «Мама просила взвесить». Но если бы продавец вдруг спросил: «Зачем взвесить?» — или, ещё хуже, развернул бы бумагу, то ни сказать, ни объяснить я ничего не мог: мы с Костей это не придумали.
И вот, как бы с уроком, выученным только наполовину, я пошёл в лавку.
На дверях подобных лавок всегда висели так называемые «подвывески» в форме овалов, в отличие от вывески, которая была наверху, над дверью. На одном овале с неизбежным постоянством значилось: «Мыло, свечи, керосин». На другом: «Чай, сахар, кофе». Это было написано, торговала же лавка положительно всем — от шоколадных окаменевших конфет (тогда называвшихся «конфектами») до конской сбруи.
Но случилось ни то ни другое. Продавец, взвесил, не спрашивая и не разворачивая, однако когда я брал обратно капитана — от волнения, что ли, — я уронил его в ящик с черносливом, стоявший сбоку прилавка. Всё бы ничего, если бы продавец это видел, но он в это время отвернулся к полкам и чего-то там переставлял. Как быть? Лезть в ящик с черносливом — ещё что подумают. И продавец подумает, и сам толстый «А. А. Волков», что стоял за конторкой.
— Дяденька! — жалобно сказал я. — Тут это упало… Уронил. Можно взять?
Продавец отошёл от полки и заглянул в ящик, где поверх вкусных, сладких чёрно-блестящих крупных ягод лежал свёрточек в бумаге.
— Ну, бери, — сказал он, не понимая, почему я спрашиваю.
Я взял капитана и вышел из лавки. И уж не знаю как, но под боком Стаканчика оказались прижатыми две черносливинки. Это, наверно, братья-разбойники за время плена капитана научили его таким некрасивым манерам. Как бы там ни было, но один чернослив я оставил Костьке и передал ему вместе с записанными на бумажке золотниками — весом Стаканчика.