Лето в Сосняках
Шрифт:
Но Ангелюк, усмехаясь, сказал:
– Устроим вечер воспоминаний? Только время у меня рабочее. Некогда мне слюни распускать.
Она скосила на него узкие, черные, горячие глаза, потянула к себе фотографию.
– Бери, бери, полюбуйся, какая ты кралечка была, порадуйся.
Она завернула фотографию в газету.
– Уж какая была...
– Ничего была, веселая... Веселая была, время не теряла.
– Як тебе как к человеку, а ты? Как был сукин сын, так и остался.
– Кто вам позволил так разговаривать, товарищ Абросимова?
Опираясь на ручки кресла,
– Я тебе не товарищ! Дуролом ты!
– Что?! Вы что?! Да за это...
– Что «за это»?! – передразнила она с вызовом, со скандальной бесцеремонностью женщины из барака. – Что ты мне сделаешь! «Вы что», «вы кто»... Рабочий класс – вот я кто! Запомни! Ты!
В начале тридцатых годов Ангелюк отпирал и запирал табельную доску в проходной завода. У него был четкий писарский почерк человека, мысль которого не опережает букву, которую он выводит. Его перевели в отдел кадров и назначили инспектором по учету инженерно-технического состава.
Сутками просиживал Ангелюк над личными делами, сличал бумаги, выискивал неточности, неясности, несоответствия, аккуратно разглаживал потрепанные, а кое-где и порванные сгибы. За подчистки положена уголовная ответственность; вот и сгибают, будто само собой стерлось, Ангелюк хорошо знал эти коварные приемы. Человек со всеми потрохами был у него в скоросшивателе. Ходит такой субчик в отутюженном костюме, в коричневых полуботинках. А шевельнет Ангелюк пальцем – и нет ни человека, ни его одеколона, ни коричневых полуботинок, мать их через семь гробов...
В век техники Ангелюк знал только одно орудие – дырокол. В эпоху величайшего энтузиазма и самоотверженности не видел ни одного хорошего человека. Кругом вредители, саботажники, примазавшиеся, чужаки, перерожденцы, уклонисты, загибщики, двурушники, враги народа, антимеханизаторы, расхитители, самоснабженцы, очковтиратели, кулаки, подкулачники, примиренцы, ротозеи, политически беспечные, политически неустойчивые, морально неустойчивые, обиженные, притаившиеся, замаскировавшиеся, агенты иностранных разведок. Ангелюк распознавал, разоблачал, выводил на чистую воду, выкуривал из щелей, выкорчевывал, вытравлял... И никак не мог понять, почему эти шибко вумные и чересчур грамотные получают персональные оклады, отдельные квартиры, литерное снабжение. А он, Ангелюк, перебивается на мизерном жалованье, ютится с женой в крохотной комнате стандартного дома, снабжается по третьей категории, кормится в рабочей столовой.
Пищеблок помещался тогда в бараке. Направо – дверь в столовую итээр, налево – в общую. Ангелюк шел налево и смотрел, как весело и свободно проходят итээровцы к себе. Небрежно взмахивают пропусками, а некоторые и не взмахивают – уверены, что их знают в лицо. Едят на белых скатертях, под тюлевыми занавесками, официантки им подносы волокут, буфетчицы пакеты заворачивают. А он, Ангелюк, сам несет из раздаточной алюминиевую тарелку с пустыми щами, ест за голым, сбитым из досок столом на рассохшихся козлах, пакетов ему не заворачивают.
Когда Ангелюка назначили начальником отдела кадров, он получил пропуск в итээровскую столовую. С этой минуты всякое улучшение в общей столовой рассматривал как направленное против себя лично.
В столовой буфетчицей работала жена Ангелюка, Клавдия, дебелая, но еще фигуристая особа с повадками компанейской каторжанки, с накрашенным ртом и двумя рядами стальных зубов. «Мы – торговые работники», – говорила она так, как говорят: «Мы – минеры».
Вместе с Клавдией работала жена Колчина, кассиршей. Как-то Клавдия сказала:
– На майские пойдем к Колчиным.
Отчего не пойти? На то и праздник, чтобы в гости ходить. Надо и с людьми посидеть, хоть они и сволочи, люди! Ангелюк знал людей по анкетам, а анкеты Колчина у него не было. Колчин работал приемщиком на станции и по итээровской номенклатуре не проходил.
Колчины жили в деревне Онуфриево, в трех километрах от завода. Многие работники завода снимали тогда комнаты по окрестным деревням. Почему не пройтись? Коптишься целый день в канцелярии. Надо и свежим воздухом подышать.
В чем тут дело – Ангелюк сообразил, как только вошел в горницу. Горница была просторная, чистая. Но чистота эта была особенная, беженская. Ангелюк, сам из мужиков, сразу это приметил. На столе – льняная скатерть, на кровати – покрывало, под кроватью – фибровый чемодан. У Ангелюка фибрового чемодана нет! Прибежали люди на новое место и несчастья свои покрывалами завешивают. Загнаны в угол, а куражатся.
Выпили, закусили. Колчин, молодой мужчина, гладко выбритый, хоть и сидел на одном месте, а кружил. Ангелюк хорошо знал этот осторожный, нащупывающие взгляд. Икрой и шпротами угощает. У Ангелюка шпрот не бывает! Развалился на стуле, косоворотка белая, вышитая, пиджак серый в елочку, на гитаре тренькает. На гитаре красный бант, ишь ты, модник какой! Тренькай! Тренькай! Думаешь, Ангелюк продажная тварь? Ошибаешься!
Ангелюк пил и ел. Глазки его хотя и подернулись хмельным сальцем, но смотрели зло и выжидательно, замечали все. И как Колчин мало ел, а пил еще меньше. Что за невоспитанность такая! Подносят, как дворнику, а сами на гитаре бренчат! Бренчи, бренчи! Как бы ты у меня по-другому не забренчал. Выправка у тебя того, офицерская.
Не ускользнул от Ангелюка и взгляд, который Колчин подал жене. Та позвала Клавдию, и они вышли во двор посмотреть высаженные за домом цветы. Только девочка осталась. Ничего девочка, к отцовским коленям жмется, беленькая, с ленточкой в косичках, лет трех или четырех, хорошая девочка.
Колчин налил себе и Ангелюку, не закусывая выпил. Ангелюк выпил, но закусил. Колчин перебрал струны, поднял голову, посмотрел на Ангелюка выпуклым, оловянным взглядом. Офицерский взглядик! Не страшно! По прежнему времени он, Ангелюк, тоже бы имел не меньше унтера. Колчин опустил глаза к гитаре.
– Надоело приемщиком работать, Матвей Кузьмич. Дождь не дождь, снег не снег – торчи на станции, принимай. Оборудование некомплектное, не вовремя вывозят, ржавеет, портится – большая ответственность.