Лето
Шрифт:
Тогда он командует солдату своему:
– Иди, доложи ротмистру - Трофимов задержан. Слышишь? Трофимов!
Личико у него маленькое, розовое, с чёрными усиками и гордое, как новенький пятиалтынный. Руки в толстых жёлтых перчатках и лакированные сапожки на ногах.
Идём.
– Куда ж вы меня ведёте?
– спрашиваю.
– Не ваше дело!
– Верно, - говорю, - но, может быть, вам нужно ко мне на квартиру?
– Конечно!
– Прошли мимо её.
В горнице у меня - жандарм, солдаты и высокий, осанистый жандармский офицер, с острой седой бородкой и большими усами, - концы их висят вниз, кажется, что у него три бороды. Книги побросаны на пол, всё перерыто.
– Трофимов?
– басом спрашивает офицер и добавляет: - Он же - Николай Смирнов, а?
"Эге!
– думаю, - какой ты образованный!"
У меня ноют ноги. Дверь в комнату не притворена, мне холодно, тоскливо и обидно среди этих людей. Лгать им - я не могу, я не хуже их.
Соображаю: если они - эти - знают моё настоящее имя, стало быть, Кузин тут ни при чём, а провалился я как-то случайно, что-нибудь напутали брат и сестра Сусловы, и это хорошо, что я буду около Кузина завтра же.
Ротмистр кричит, потрясая тремя бородами:
– Я спрашиваю - это ты бывший штабный писарь Т-го резервного батальона Николай Смирнов?
– Трофимов я, Егор Петров.
Кричит грозно:
– Врёшь!
Очень легко сердится оно, начальство.
Маленький офицерик оглядывает меня, раскрыв рот, как голодный вороний птенец, нижние чины смотрят строго и внимательно. Ротмистр пишет. Скрипит перо, царапая меня по сердцу.
На рассвете мы шагали в город - я, Гнедой и пятеро конвойных, а всё остальное начальство поехало куда-то дальше.
Идти трудно. Густо падают хлопья снега, и мы барахтаемся в нём, как мухи в молоке. Сквозь белую муть то справа, то слева тёмными намёками плывут встречу нам кусты, деревья, бугры ещё не засыпанной снегом земли.
Солдаты не выспались, голодны и злы, орут на нас, толкаются прикладами; Гнедой зуб за зуб с ними, и раза два его ударили, больно, должно быть.
Он буянит: размахивает руками, кричит, плюётся, в рот ему попадает снег.
– Я сам солдат! Солдат должен правду защищать!
– Поговори!
– грозно предупреждает его один конвойный, а другой насмешливо спрашивает:
– Какую?
– Такую! Всеобщую правду! А вы - Кузьку богача, мироеда защищаете!
– Дай ему по башке, Ряднов!
Это надо прекратить.
– Земляки, - убеждающе говорю я, - не на то вы сердитесь, на что нужно...
– Разговаривай!
– рычит солдат.
– Изволь! С разумными людьми говорить приятно. Сердиться нужно на то, что не дали вам подвод, а заставили шагать пешком...
– Из-за кого? Из-за вас, чертей!
– Не дали ни чаю попить, ни поесть, ни выспаться...
– Это он верно говорит!
– отозвался солдат сзади меня.
– У нас всё верно!
– гордо заявляет Гнедой.
– Слушай их, они скажут!
Старшой, заглядывая мне в лицо, хмурит брови.
Я продолжаю, уверенно и ласково:
– Всё это можно исправить, земляки! С версту пройдёт - будет на дороге деревня, а в ней - чайная, вот вы зашли бы, да попили чаю, и нам тоже позвольте. А так - ни вам, ни нам с лишком тридцать вёрст места не одолеть!
Старшой фыркает, стряхивая снег с усов, и мягко говорит:
– Это - можно! Это - ничего, земляк, можно!
И все ему поддакивают:
– Конечно!
– Не худо!
– Близко деревня-то?
– Не пожравши, и блоха не прыгает!
А Гнедой поучает:
– Видите - мы же вас и жалеем!
Старшой был у меня на обыске, мы вместе ночевали, и ночью я с ним немножко поговорил о том, о сём. Он и ещё один рослый солдат, Ряднов, шагающий рядом со мной, спокойнее других, остальные трое, видимо, давно болеют тоской и злостью. Они все худые, костлявые и навсегда усталые, словно крестьянские лошади, у них однообразно стёртые лица и тупые, безнадёжные глаза.
– Водим мы вас, водим, - тихо говорит Ряднов, - конца нет этому маршу!
– Отчего эта история идёт в народе, земляк?
– спрашивает старшой, косясь на меня.
– Какая тому причина, что никто не имеет покою?
Я начинаю объяснять им историю и причину, они сбиваются в плотную кучу, прижав ко мне Гнедого, их глаза недоверчивы, усы и брови в мутных каплях талого снега, и все они словно плачут тяжёлыми слезами.
– Даже удивительно, до чего нехорошо всё!
– слышу я сзади себя тихое, искреннее восклицание, и кто-то горячо дышит в затылок мне.
Я их знаю, солдат: они всё равно как дети - такие же доверчивые и такие же жестокие. Они - как сироты на земле - ото всего оторваны, и своей воли нет у них. Русские люди, значит - запуганные, ни во что не верят, ждут ума от шабра, а сами боятся его, коли видят, что умён. А ещё я знаю, что пришла пора, когда всякий человек, кто жить хочет, - должен принять мою святую веру в необоримость соединённых человеческих сил. Поэтому я, не стесняясь, говорю им, что думаю.
– Плохо слышно!
– с досадой ворчат назади.
– Снег этот в уши набивается!
Гнедой доволен и бурчит:
– То-то вот оно!
Разговариваем всю дорогу до деревни, и, лишь войдя в улицу, наши конвоиры снова погрубели и грозно командуют нами.
Но придя в чайную и дождавшись, когда нам дали чаю и хлеба, они свирепо изгнали хозяев, расстегнулись, встряхнулись и снова, подобрев, смотрят на нас мягко и внимательно слушают мои речи.
Жуют хлеб, глотают чай, чмокают губами, и серые стриженые головы их печально покачиваются.
Ряднов спрашивает: