Лев на лужайке
Шрифт:
И была бессонная ночь, длинная, как третья четверть в средней школе, когда все учишься и учишься, а конца этой четверти не предвидится.
Что рассказывать о бессоннице? Бессонница — это бессонница, у каждого своя и у всех одинаково страшная: бессонница, когда люди, события, предметы плоски и линейны, как их тени…
Так и не уснул в эту ночь Никита Ваганов…
II
Зима созрела, теплая и снежная зима, с метелями и трехсуточными снегопадами — колхозные агрономы радовались обильному снегу и тому, что он выпал на сырую землю: ждали хороший урожай; речники и сплавщики радовались грядущему многоводью; простые люди шалели от снега, лыж, коньков, снежинок, похожих только на снежинки, скрипа снега под троллейбусными
— Читали очерк о Моряковке? — И, получив подтверждение, продолжал: — Случилась огромная неприятность!
Через пять минут выяснилось, что последний член династии речников Тверских, внук, Герман Тверских, устроил грандиозный дебош во Дворце культуры ровно за мееяц до появления очерка, который долго пролежал в секретариате «Зари», был арестован и теперь подпадал под выездную сессию суда, тогда как в очерке «Династия» о Германе было написано целых два абзаца — панегирических.
Понятно, что речное начальство написало в «Зарю», приложив к письму и копию предварительного обвинения. Случай, конечно, из ряда вон выходящий, но кто мог предполагать… Впрочем, надо уметь предвидеть такие штучки-дрючки; ничего подобного в журналистской практике Никиты Ваганова произойти бы не могло: узнав, что очерк идет, надо было непременно позвонить в Моряковку, чего Егор Тимошин не сделал — сидел, наверное, над романом о покорении Сибири.
Егор Тимошин не знал, что произошло в Моряковском затоне, когда к нему в кабинет вошел Никита Ваганов. Егор Тимошин кособоко сидел за письменным столом, вставив в правый глаз сильную лупу, читал коричневый от старости документ. Он поднял глаза на Никиту Ваганова:
— Садись. Чего торчишь, ровно чужой!
Вот и по складу речи можно было понять, что живет Егор Тимошин в древнем прошлом, тогда как надо бы жить сегодня. Никита Ваганов сердито сказал:
— Читаешь? Почитываешь? А Германа Тверских будут судить.
— Вот как! А за что?
— Разгромил Дворец культуры, избил девушку.
На окна тимошинского кабинета налип снег, снег лежал — как виделось через окно — всюду и везде, и от снега было ярко в кабинете Егора Тимошина, и Никита Ваганов увидел, какое у него бледное, усталое лицо — лицо кабинетного затворника, ученого или писателя.
Медленно доходила до Егора Тимошина весть о моряковской истории, пробивалась эта весть через древний документ, четырехвековое прошлое, через российскую историю, загадочную и смутную. Минута, наверное, понадобилась Егору Тимошину для того, чтобы ухватить за кончик мысль о некоем непорядке в Моряковском затоне, где отстаиваются пароходы. Он спросил:
— Так что Герман Тверских?
— Разгромил Дворец культуры, избил девушку. Привлекается!
— Вот как? Любопытно! — И последовал вопрос, от которого Никита Ваганов опешил: — А зачем он это сделал?
И на этот раз Никита Ваганов оправдал Егора Тимошина: подумал по-доброму, что не может человек быть житейски умным, если живет только и только в прошлом. Ведь основатель династии Тверских, его сын и сын сына в помыслах Тимошина не могли устроить скандал, а внук, то есть правнук Герман, для корреспондента «Зари» был такой же условно-исторической фигурой, как и основатель династии
— Проснись, Егор! — вскричал Никита Ваганов. — Проснись, чудовище! Начнется вселенский хай и всеобщий шмон. Тебя схарчат, как бутерброд.
— Ну, что ты такое говоришь, Никита! Какой хай?
— Вселенский, черт бы тебя побрал! Ты что, не знал, как этот Герман закладывает за воротник, что он уже имел приводы? Где же твоя пресловутая система фактов и фактиков?
— Не кричи, Никита, у меня второй день болит голова. Ну, и о чем ты кричишь?
— О тебе, изверг! Хочешь полететь вверх тормашками? Без выходного пособия?
— Не остри, пожалуйста, Никита. У тебя это редко получается хорошо. Знаешь, лучше промолчать, чем плоско сострить.
Никита Ваганов ушел от Егора Тимошина, лишь слегка его растревожив и сконцентрировав внимание на происшествии в Моряковском затоне, а что касается коллектива газеты «Знамя», то он бурлил, как всклокоченное море Айвазовского, но не было и лучика солнечной надежды на избавление, как это делал знаменитый художник на самом мрачном полотне, — откуда-то пробивался этот тонюсенький солнечный луч.
Никита Ваганов вернулся в свой кабинет — сидеть и думать, думать и сидеть. "Вот оно, приближается! — думал он о газете «Заря» и при этом никакой ошеломительной радости не испытывал. — Сбывается мечта идиота! Где-то неподалеку от него, всего в пяти километрах, лежал под тяжелыми сибирскими глинами Василий Леванов, когда-то потребовавший: «Откажись от спецкорства в „Знамени“ в мою пользу!» Мог бы теперь стать спецкором областной газеты Василий Леванов, занял бы этот пост, коли Ваганов уходит в «Зарю», а Егор Тимошин…
«Суета сует и всяческая суета!» Нет ли здесь предопределенности, заданности? Поэтому, наверное, самой малой радости не испытывал Никита Ваганов при мысли, что сделается собкором «Зари», хотя именно для этого предал Егора Тимошина, тестя Габриэля Матвеевича, жену Нику, весь белый свет за тридцать сребреников! И если бы не ностальгия, если бы не тоска по белокаменной…
— Дела-a-a-a-a! — вслух протянул он. — Умер Вася-то! Эх!
III
В своем рабочем кабинете Никита Ваганов — в который уже раз! — сел за стол, замер, затаился, исчез. Трудно вспомнить, как долго сидел он, как длинно и мучительно размышлял, но кончилось дело обычным вагановским излечением: начал работать. Еще раз вздохнув, он вынул из стола записную книжку, полистав, остановился на очерке для газеты «Заря» о шофере такси Шумакове, шофере, не берущем чаевые, вежливом, честном, отзывчивом, таком шофере, в существовании которого усомнится читающая страна, но он таким и был, Виктор Шумаков. Десяти минут хватило Никите Ваганову, чтобы забыть обо всем на белом свете, добром и гадком, легком и трудном. Эх, как славно и чудесно стекали слова с кончика ручки, как они выстраивались во фразы, как этажились абзацами! Работающий, пишущий Никита Ваганов — это зрелище, это надо видеть, это можно потом рассказывать возле камелька потомкам. И никто не может осудить Нелли Озерову, если, войдя в кабинет Никиты Ваганова, бесшумно проникнув в него, она так и застыла изваянием, зачарованная этой картиной. Нелли Озерова сама не умела писать, но зато знала толк в работающих мужчинах и наблюдала за Никитой Вагановым с немым восторгом, недышащим восхищением, яркой и нескрываемой любовью, любовью на всю свою долгую жизнь. Может быть, минут десять Нелли Озерова любовалась работающим Никитой Вагановым, пока он наконец не почувствовал ее присутствия — поднял голову и рассеянно улыбнулся:
— Ах, это ты, Нелька! Здорово, хорошая моя! Соскучился!
Это был период, когда они встречались реже обычного, с крайними предосторожностями, в глубочайшей тайне, так как Никита Ваганов поклялся жене порвать раз и навсегда с Нелли Озеровой.
Она сказала:
— Соскучился? Не то слово! Я дурнею и дурею без тебя, Никита.
У нее, наслаждавшейся видом умеющего работать мужчины, было — откуда это взялось? — лицо верующей: влажные от волнения глаза, нежно вздрагивающие губы, лицо матовое, фарфоровое от бледности. Она продолжала: