Лев Толстой
Шрифт:
Когда Лев Николаевич вновь оказался в Москве, улыбок старших дочерей уже не хватало, чтобы примирить с жизнью близких ему людей. Он подозревал Соню в том, что она за его спиной сражается с его теориями, оспаривая их перед детьми. То, что думала о нем жена, она сама написала ему со всей откровенностью, и он сохранил письмо, и каждый раз, перечитывая, холодел, понимая свое поражение: «Да, мы на разных дорогах с детства: ты любишь деревню, народ, любишь крестьянских детей, любишь всю эту первобытную жизнь, из которой, женясь на мне, ты вышел. Я – городская, и как бы я ни рассуждала и ни стремилась любить деревню и народ, – любить я это всем своим существом не могу и не буду никогда; я не понимаю и не пойму никогда деревенского народа. Люблю же я только природу, и с этой природой я могла бы теперь жить до конца жизни и с восторгом. Описание твое деревенских детей, жизни народа и проч., ваши сказки и разговоры – всё это, как и прежде, при яснополянской школе, осталось неизменно. Но жаль, что своих детей ты мало полюбил; если бы они были крестьянкины дети, тогда было бы другое». [523]
523
Письмо от 9 декабря 1884 года.
Нет, эта женщина решительно
524
Письмо от 9—15 декабря 1885 года.
Это письмо он не решился отправить, к тому же этому помешали новые события: восемнадцатого декабря вечером между супругами опять вышел спор, Лев Николаевич объявил Соне, что больше так жить не может и хочет с ней развестись, уехать в Париж или Америку. Дети – Таня двадцати одного года, Илья, девятнадцати, Лев, шестнадцати, и Маша, четырнадцати, сидели на стульях в передней на первом этаже, время от времени подходили к двери комнаты второго этажа, прислушиваясь к голосам родителей. Мать не понимала, что произошло, отец кричал, что «если на воз накладывать все больше и больше, лошадь станет и больше не везет», «где ты, там воздух отравлен». Никто не мог вмешаться. «Ни тот, ни другая, – напишет Таня, – ни в чем не уступали. Оба защищали нечто более дорогое для каждого нежели жизнь: она – благосостояние своих детей, их счастье – как она его понимала; он – свою душу». [525] Немного погодя Соня велела принести сундук и стала укладываться, прибежали дети, стали умолять остаться. Она согласилась, у Льва Николаевича случился нервный срыв.
525
Сухотина-Толстая Т. Л. О смерти моего отца и об отдаленных причинах его ухода.
На другой день слишком взволнованный, чтобы продолжать ту же жизнь, Толстой решил ехать с Таней в имение своих друзей Олсуфьевых в пятнадцати верстах от Москвы. Таня была горда, что выбор отца пал на нее. На своем рабочем столе он оставил письмо для жены, настоящий обвинительный акт, который ошеломил ее:
«За последние 7, 8 лет все наши разговоры с тобой кончались после многих мучительных терзаний – одним, с моей стороны по крайней мере: я говорил: согласия и любовной жизни между нами быть не может до тех пор, пока – я говорил – ты не придешь к тому, к чему я пришел, или по любви ко мне, или по чутью, которое дано всем, или по убеждению [не доверивши мне] и не пойдешь со мной вместе… Если совесть и разум требуют, [и] мне ясно стало то, чего требуют совесть и разум, я не могу не делать того, что требуют совесть и разум, и быть покоен, – не могу видеть людей, связанных со мной любовью, знающих то, чего требуют разум и совесть, и не делающих этого, и не страдать… И так случилось, что по несчастному недоразумению ты и не вникла в то, что было для меня величайшим переворотом и изменило [бесповоротно] мою жизнь, но даже – не то что враждебно, но как к болезненному и ненормальному явлению отнеслась к этому… Все, что мне было дорого и важно, все стало тебе противно: и наша прелестная, тихая, скромная деревенская жизнь и люди, которые в ней участвовали… И тогда началось то отношение ко мне, как к душевно больному, которое я очень хорошо чувствовал. И прежде ты была смела и решительна, но теперь эта решительность еще более усилилась, как усиливается решительность людей, ходящих за больными, когда признано, что он душевно больной… И переезд в Москву, и устройство тамошней жизни, и воспитание детей, все это уже было до такой степени чуждо мне, что я не могу уже подавать в этом никакого голоса, потому что все [было противно моей вере] это происходило в области, признаваемой мною за зло… Так шло года, год, два – пять лет. Дети росли [и порча их росла], мы расходились дальше и дальше, и мое положение становилось ложнее и тяжелее… Выборов есть три: употребить свою власть: отдать состояние тем, кому оно принадлежит – рабочим, отдать кому-нибудь, только избавить малых и молодых от соблазна и погибели; но я сделаю насилие, я вызову злобу, раздражение, вызову те же желания, но неудовлетворенные, что еще хуже, 2) уйти из семьи? – но я брошу их совсем одних, – уничтожить мое кажущееся мне недействительным, а может быть, действующее, имеющее подействовать влияние – оставлю жену и себя одиноким и нарушу заповедь, 3) продолжать жить, как жил; вырабатывая в себе силы бороться со злом любовно и кротко. Это я и делаю, но не достигаю любовности и кротости и вдвойне страдаю и от жизни и от раскаяния. Неужели так надо? Так в этих мучительных условиях надо дожить до смерти?… Мои же работы все, которые были не что иное, как моя жизнь, так мало интересовали и интересуют тебя, что так из любопытства, как литературное произведение прочтешь, когда попадется тебе; а дети, те даже не интересуются читать. Вам кажется, что я сам по себе, а писанье мое само по себе. Писанье же мое есть весь я… Вы ищите причину, ищите лекарство. Дети перестанут объедаться (вегетарианство). Я счастлив, весел (несмотря на отпор, злобные нападки). Дети станут убирать комнату, не поедут в театр, пожалеют мужика, бабу, возьмут серьезную книгу читать – я счастлив, весел, и все мои болезни проходят мгновенно. Но ведь этого нет, упорно нет, нарочно нет. Между нами идет борьба на смерть…»
На эту обличительную речь Соня могла бы возразить, что вышла за него замуж восемнадцати лет, обосновалась вместе с ним в Ясной, помогала ему не только в его литературном труде, но и в управлении имением, родила ему двенадцать детей, в живых из которых остались девять, а потому он не смеет требовать, чтобы она немедленно отказалась от благоустроенной жизни и подчинилась исключительно закону, установленному Богом. Да и каким Богом? Он ведь так часто менял своих богов! Неужели забыл, что говорил когда-то о семье: любовь, замужество, появление потомства, воспитание детей, уважение традиций предков, нежность между родителями. Об этом его первые книги. И вот теперь, приобщив жену к этому культу семьи, требует,
Она напишет, что никак не могла, окруженная всеми своими детьми, превратиться во флюгер и поворачиваться то туда, то сюда, в том направлении, которого требовало изменение направления мысли Льва Николаевича. У него это было искренним и яростным поиском истины, для нее стало бы лишь слепым, никому не нужным, подражанием.
Софья Андреевна была убеждена, что, приняв идеи Левочки не в их крайнем выражении, сумеет придать семейной жизни течение одновременно разумное и христианское. Но такая политика не могла удовлетворить бурный темперамент мужа. Он упрекал ее в том, что она любит его недостаточно, а потому не согласна принять нищету, к которой призывал. Она, быть может, пошла бы на такую жертву, но сразу после начала их совместной жизни, теперь же мать семейства защищала имущество не ради себя самой, но ради тех, кому дала жизнь. Лишить их всего, отказаться от их образования, превратить в рабочих, крестьян, попрошаек – на это ей никогда бы не хватило решимости. Призвание к бедности никак нельзя навязать извне, требуется внутренняя предрасположенность, которой у нее нет. А так как каждому христианину должна быть свойственна терпимость, Левочка не может не уважать нравственных убеждений своих близких. Не принимая их в расчет, он становится сектантом, фанатиком. Для него важно не счастье его семьи, а чтобы все вокруг думали, как он! И потому часто повторял, что главное для жены – уметь впитывать идеи, чтобы смотреть на все глазами мужа. Но для Христа равны были все создания. Почему же она, Соня, оказалась в таком положении? Она чувствовала себя в полном согласии со своей совестью, отстаивая свой status quo, как и муж, восставший против буржуазной жизни. В чем больший грех: подчиняться общему закону или считать себя посланником Бога на земле? Руку Всевышнего Соня видела не в пророчествах супруга, но в чудесном его даре сочинять. И полагала, что лучшей формой его служения Господу было бы выполнение того, ради чего он появился на свет и что предавал, философствуя или тачая сапоги. Никакие Левочкины поступки, речи и угрозы не в силах были заставить ее отказаться от этого своего убеждения. Противостоя ему, была уверена, что защищает его от самого себя. Кроме всего прочего, не напиши он «Войны и мира» и «Анны Карениной», кто заинтересовался бы его философскими и социальными трудами? Приверженцев этих идей завоевал для него Толстой-романист. Он, так боящийся недоразумений, отдает себе отчет в том, на каком из них базируется его апостольская миссия? Все это она могла бы написать ему в ответ, но зачем? Софья Андреевна выбрала нежность:
«Я очень бы хотела знать, что ты? Но боюсь трогать те больные места, которые не только не зажили, но как будто еще больше раскрылись… Я рада, что твои больные нервы отдохнут без меня; может быть, ты и работать будешь в состоянии… Кланяйся всем от меня получше, особенно же Анне Михайловне. Им с тобой хорошо – их ты не ненавидишь и не осуждаешь, не то, что меня. Вот хотела уехать я, а уехал ты. И всегда остаюсь я с своими заботами, да еще с разбитой тобой душой». [526]
526
Письмо от 22 декабря 1885 года.
Успокоившийся Толстой признал свои ошибки:
«Не для успокоения тебе говорю, а искренно я понял, как я много виноват, и как только я понял это и особенно выдернул из души всякие выдуманные укоризны и восстановил любовь и к тебе и к Сереже, так мне стало хорошо, и будет хорошо независимо от всех внешних условий». [527]
Он вернулся в Москву с намерением принять компромисс между светской жизнью, которую отстаивала и защищала жена, и жизнью «по Богу», в которой все больше нуждался сам. Неожиданно пришла новая беда: восемнадцатого января умер от ангины младший сын Алексей, четырех с половиной лет, не проболевший и полутора суток. В день похорон Соня в письме спрашивала у сестры, слышит ли та боль ее сердца. Толстой, как всегда, воспринимал случившееся иначе и делился с Чертковым: «Я знаю только, что смерть ребенка, казавшаяся мне прежде непонятной и жестокой, мне теперь кажется и разумной, и благой. Мы все соединились этой смертью еще любовнее и теснее, чем прежде». [528] В течение последующих нескольких месяцев жизнь Льва Николаевича и Софьи Андреевны стала более мирной, каждый старался щадить другого. Толстой завершил «Так что же нам делать?», «Смерть Ивана Ильича», написал несколько сказок для «Посредника», резкую статью против Николая I «Николай Палкин», небольшую пьесу «Первый винокур, или Как чертенок краюшку заслужил».
527
Письмо от 18 января 1886 года.
528
Письмо В. Г. Черткову, 18 января 1886 года.
Летом в Ясной Поляне он с радостью заметил, что дети сближаются с ним. По примеру отца они занимались полевыми работами, чтобы помочь мужикам. Иногда к ним присоединялась одетая крестьянкой Соня с граблями на плече. Бригада, в состав которой входил Лев Николаевич и Илья со Львом, начинала косьбу в четыре часа утра. Илья вспоминал, что отец косил хорошо, но сильно потел, и видно было, что уставал. В состав другой, менее серьезной бригады входили дочери, гувернантка-француженка, Сергей… «Мы, женщины, – напишет Таня, – становились рядами, переворачивали на солнце скошенную траву и переносили сено на „барский двор“. Но мы работали не на барина, а в пользу крестьян, которые за косьбу „барского“ луга получали половину сена. В полдень работа прерывалась, обедали тут же, под тенью деревьев… Домой возвращались в сумерках, веселой гурьбой, с песнями и плясками. Сестра Маша, шедшая во главе женщин, часто бросала грабли и, подозвав кого-нибудь из девушек, лихо пускалась с ней в пляс». Илья тем не менее уточняет, что никто из них идей отца не разделял и работал вовсе не из-за убеждений.
Покос был не единственным делом, к которому приобщились дети Толстого. Таня навещала в деревне больных, смотрела, как перевязывают ногу отцу, «чтобы так же перевязать ногу Алене Королевне, у которой то же самое». «Я убедилась, что смотреть на это гораздо ужаснее, чем самой перевязать, и мне ничего не стоило Аленину грязную ногу мазать и завязывать. Пропасть больных в деревне, которых мы стараемся на ноги поставить…». Илья помогал возделывать землю матери многочисленного семейства. Сам Толстой чинил крышу одной вдове. Он осознавал, что эта благотворительная деятельность смахивает на игру: дети и гости дома переодевались в лохмотья и сапоги, работа была для них своеобразным занятием спортом, вечером каждый показывал натертые за день мозоли. Главное – поступать правильно, чувства придут потом, рассуждал Лев Николаевич.