Лев Толстой
Шрифт:
С мешками, обутые в чуни — плетенные из пеньки лапти — брели богомольцы и странники из Москвы в Киев, из Киева в Москву. Брели, кучами останавливались на постоялых дворах, опустевших и принимавших теперь и невыгодных постояльцев, брели, делая верст по 30 в день, разговаривали, и все больше об одном и том же — о разорении.
Стало меньше земли, отрезали выгоны, деревня заголодала, скот переводится, люди ожесточились, ну и уходят в город.
Бредут старики, участники Севастопольской кампании, люди эти старше Льва Николаевича, потому что
Рассказывали солдаты, как били шпицрутенами, прогоняя через строй. Но больше всего жаловались на новое время. Мелеют и желтеют от песка реки — скорее, чем седеют бороды. Переводится скот в деревнях — скорее, чем уходит у людей сила.
Нищает земля. Все больше становится неустроенного, бродячего народа. Куски, которые подают нищим, мельчают, и дорога пустеет.
Лев Николаевич говорил, что мало кто ходил тогда на богомолье из благочестия; шли весной в разные стороны — в Киев и в Соловки, и в Троицкую лавру, и в Оптину пустынь, и к Тихону Задонскому. Идут. В дороге хоть оглянуться можно.
О своих религиозных сомнениях Толстой теперь пишет не тетке Александрин Толстой, представительнице светского православия. Он жалуется H. Н. Страхову на борьбу разума с преданием — предрассудком, на то, как предание нарушает законы совести.
«Также я в известные дни ем капусту, а в другие мясо, но когда мне предание (изуродованное борьбой разумной с различными толкователями) говорит: будемте все молиться, чтобы побить побольше турок, или даже говорит, что тот, кто не верит, что это настоящая кровь, и т. п., тогда, справляясь не с разумом, но с хотя и смутным, но несомненным голосом сердца, — я говорю: это предание ложное. Так что я вполне плаваю, как рыба в воде, в бессмыслицах и только не покоряюсь тогда, когда предание мне передает осмысленные им действия, не совпадающие с той основной бессмыслицей смутного сознания, лежащего в моем сердце».
Много еще у Толстого будет борьбы даже с сердцем, а не только с преданием.
В это время Вера Засулич убила генерала Трепова, который приказал высечь революционера Боголюбова (Архипа Емельянова). Присяжные ее оправдали.
Фрейлина двора ее императорского величества А. Толстая написала Льву Николаевичу: «Политика черна, как чернила милейшего Аксакова».
Лев Николаевич ответил ей: «…а по-моему, она красна, как кровь отвратительного Трепова».
Уже многое выяснялось.
Приближалась пасха. В это время в яснополянском доме соблюдался строгий пост; особенно держали пост первую неделю и в страстную неделю.
Графиня Софья Андреевна посты соблюдала. Заставляла есть постное слуг, гостей и детей. Заметила она, что Лев Николаевич последнее время занимается богословскими книгами и читает евангелие. Считала она и сестре писала, что «без христианства спокойнее», и была недовольна, видя, что дело идет к написанию новой книги, которую вряд ли много будут читать.
Подсолнечное масло тогда еще было в малом употреблении, готовили все и на льняном, и на конопляном, и на ореховом масле. Все в доме ели постное, кроме В. Алексеева и гувернера француза. Алексеев объяснял графине, что в Канзасе был у него друг Фрей — позитивист и вегетарьянец, который приучил Василия Ивановича к постному маслу. Француз любезно говорил графине, что он очень любит оливковое масло. Их сажали рядом и строго и аккуратно ставили им на стол пищу скоромную.
В канун пасхи стекла домов по-праздничному вымыты. Солнце освещает старые, много раз грубо реставрированные семейные портреты, новый портрет Льва Николаевича работы Крамского.
Рояль, покрытый чехлом, отражается в тусклом, еще из старого дома, трюмо. За окнами уже глянцевеют по-весеннему тропинки, бегут между деревьями, еще голыми, но уже пестреющими на синем небе почками. Через высокие окна, выходящие на юго-восток, стол со стеклянными жбанами кваса, с тарелками, полными огурцов и капусты, освещается солнцем.
Подали Алексееву и Ниефу скоромные котлеты; лакей отставил блюдо на окно.
Лев Николаевич сказал сыну:
— Ильюша, дай-ка мне котлету!
Сын подал. Лев Николаевич с аппетитом поел и с тех пор перестал есть постное. Софья Андреевна не возражала: она знала, что у мужа слабый желудок.
РАЗВЕТВЛЕНИЯ КОРНЕЙ ОДНОЙ ТЕМЫ
Лев Николаевич осенью 64-го года, поехав на неспокойной лошади Машке, увидал зайца и, гоняя его, упал, получил вывих, который неудачно вправили; пришлось прибегнуть к хлороформу.
Когда человека хлороформируют, он бредит, плачет, ругается, говорит о самом заветном, чаще всего о тревожном недовольстве своем.
Толстого решили оперировать под хлороформом. Т. А. Кузминская вспоминает: «Возились долго. Наконец, он вскочил с кресла, бледный, с открытыми блуждающими глазами; откинув от себя мешочек с хлороформом, он в бреду закричал на всю комнату:
— Друзья мои, жить так нельзя… Я думаю… я решил… — Он не договорил».
Одна тема у Толстого часто покрывала другую, потом появлялась снова.
Может быть, самая основная и тревожная тема Л. Толстого была о том, как уйти к народу.
Откуда уйти?
Из благополучного, прославленного дома.
Дубу уйти трудно. Надо пронести крону среди мелколесья; надо вырвать корни из места, где они рождались, переплетаясь с землею, ее пересоздавая. Человеку еще трудней. Нужно уйти из комнаты, где стоит диван, на котором ты и твои дети родились. Из мира, тобой рожденного и описанного. Из мира, с которого ты снимал покровы лжи и привычности.
В доме и в хозяйстве все было задумано надолго: сажались леса, береглись леса.
Софья Андреевна говорит, что леса — приданое дочерей.