Лев Толстой
Шрифт:
Вокруг Ясной Поляны вырастали деревья, чаще приезжали гости. Лев Николаевич все еще считал, что все люди должны жить в деревне, что в России девяносто восемь процентов — крестьяне.
Время не было правильно увидено Львом Николаевичем Толстым. Большой корабль его утопий пытался плыть в прошлое кормой вперед, но ветер выгибал паруса к носу, к будущему, непонятному, чужому, враждебному. Я хотел сказать — непонятому.
Но Толстой во многом понимал больше других. Он писал, что возникнут угрозы войн такой силы, при которых могут погибнуть девяносто девять процентов
В то же время он каждый день писал в своих дневниках одни и те же заклинания о несопротивлении, о том, что надо жить для души. Человек, который показал общую душу народов, показал, как силовое поле общего бытия определяет мысль отдельного человека, как мало значит эта отдельная мысль, утверждал, что мысль может повернуть бытие. Человек этот хотел переделать жизнь, руководя ею из усадьбы, в которой женщины не слушались великого старика.
Век начинался войнами. Воевали на Филиппинах и в Трансваале. Это были войны по-новому отвратительные. Толстой говорил: «Войны американцев и англичан среди мира, в котором осуждают войну уже гимназисты, ужасны».
13 января 1900 года пришел на Хамовники ко Льву Николаевичу литератор В. А. Поссе, издатель «Жизни для всех». Он привел с собой молодого писателя Алексея Максимовича Пешкова. Пешков только что прославился под именем Максим Горький. В доме Толстого Горького ждали. Сперва принимала пришедших Софья Андреевна и дочери, потом вышел из спальни Лев Николаевич, на его сгорбленные плечи был накинут большой шерстяной платок.
Лев Николаевич был нездоров, казалось, что он даже уменьшился в росте. Большая рука его при пожатии казалась горячей. Поссе спросил:
— Ну, как себя чувствуете, Лев Николаевич?
— Хорошо, хорошо… — ответил Толстой, — все ближе к смерти; это хорошо; пора уж.
Высокий, голубоглазый, длинноусый, широкоплечий Алексей Максимович слегка робел, покашливал и проводил большой своей рукой по густому русому ежику. Сперва говорили о политике, о литературе. Лев Николаевич, посмеиваясь над собой, говорил, что он невольно радуется победам буров, хотя знает, что это грешно: и буры и англичане занимаются тем массовым убийством, которое они называют войной.
Разговаривая, Лев Николаевич несколько раз взглядывал на Горького. Тот достал папиросу, чиркнул уже спичкой, но вдруг остановился, заметив на стене надпись: «Просьба здесь не курить».
— Ничего, не обращайте внимание на надпись. Кури, коли хочется, — сказал Толстой.
Алексей Максимович закурил и спросил Толстого:
— Читали вы, Лев Николаевич, моего «Фому Гордеева»?
«Фома Гордеев» был первой большой вещью Горького.
Толстой ответил:
— Начал читать, но кончить не мог, не одолел. Больно скучно у вас выдумано. Ничего такого не было и быть не может.
— Детство Фомы у меня, кажись, не выдумано, — возразил Горький.
— Нет, все выдумано. Простите меня, но не нравится. Вот есть у вас рассказ «Ярмарка в Голтве». Это мне очень понравилось. Просто, правдиво. Его и два раза прочесть можно.
Толстой продолжал, что эта вещь напомнила ему Гоголя и заставила еще раз пожалеть о том, как мало у нас юмора.
Дальше разговор перешел на рассказы Горького «Варенька Олесова» и «Двадцать шесть и одна».
Варенька Олесова — девушка, которая, увидав, что за ней подсматривают во время купания, избила за это молодого человека. Лев Николаевич был рассказом недоволен: в деревнях бывают такие девки, которые вечно носятся со своей девственностью, стараясь выставить ее напоказ: «Я девственница…»
Девственность девушки хороша, когда она о ней не думает и даже не знает…»
Потом он начал говорить о девушке из «Двадцати шести», произнося одно за другим «неприличные слова» с простотою, которая мне показалась цинизмом и даже несколько обидела меня».
Алексей Максимович рассказывал мне подробно об этом свидании. Лев Николаевич спросил у Горького, какой ширины топка печки, как сидели пекаря, и, отмеряя границы света на столе, проверял, правильно ли Горький осветил лица людей, про которых хотел рассказать. Ему нужна была точность, потому что точное правдивее. Он говорил в то же время, что можно выдумывать все, кроме психологии. Психология должна быть точной; деталь тоже должна быть точной. Деталь — это знак правды. Последние слова я говорю по памяти, уже менее уверенно.
Разговор был интересен.
С интересом смотрели на Горького и женщины толстовского дома.
16 января в дневнике появляется: «Был Горький. Очень хорошо говорили. И он мне понравился. Настоящий человек из народа.
Какое у женщин удивительное чутье на распознавание знаменитости. Они узнают это не по получаемым впечатлениям, а по тому, как и куда бежит толпа. Часто, наверное, никакого впечатления не получила, а уж оценивает, и верно».
Приход Горького как бы возродил раннего Толстого.
Вместительная, многодорожная судьба Толстого укладывается в повествование. Человек все время начинает новое, но это новое для него — проверка основного.
II
Лев Николаевич, как говорил про него В. И. Ленин, жил в Москве «на два этажа». Он жил вместе со своей семьей и ближайшими знакомыми, и в то же время он жил отдельно.
Одним из последствий являлось то, что вещи Льва Николаевича при своем появлении были странны для окружающих; они противоречили тому, что, по их мнению, должен был думать и писать Толстой.
Очень любопытно это проследить на драме «Живой труп». Сам Лев Николаевич в дневнике называл вещь «Труп»; в дневнике от 29 декабря 1897 года записано: «Думал о Хаджи Мурате. Вчера же целый день складывалась драма-комедия «Труп».
Следующие два года Толстой был занят «Воскресением».
В начале 1900 года 2 января Толстой записывает: «Ездил смотреть «Дядю Ваню» и возмутился. Захотел написать драму «Труп», набросал конспект».
После этого записи о работе над «Трупом» идут одна за другой.