Лев Толстой
Шрифт:
Страхов передал мнение Толстого Достоевскому с явным удовольствием и сообщил о его реакции в письме: «Видел я Достоевского и передал ему Вашу похвалу и любовь. Он очень был обрадован, и я должен был оставить ему листок из Вашего письма, заключающий такие дорогие слова. Немножко его задело Ваше непочтение к Пушкину, которое тут выражено („лучше всей нашей литературы, включая Пушкина“). „Как, — включая?“ — спросил он. Я сказал, что Вы и прежде были, а теперь особенно стали большим вольнодумцем».
Страхов вообще довольно регулярно передавал Толстому всякие сведения о Достоевском (и наоборот) и его суждениях о печатающихся произведениях писателя. Роль посредника и информатора ему положительно нравилась. Так что Толстой был знаком с разными событиями в жизни Достоевского. Объясняя причины своего участия в «Гражданине» тем, что Достоевский счел бы отказ изменой, Страхов попутно писал и о скорой его отставке с поста редактора еженедельника. А в письме от 18 мая, пересказывая
Однажды Толстой, Достоевский и Страхов присутствовали на лекции Владимира Соловьева в зале Соляного городка (дом на Фонтанке в Петербурге). Случилось это 10 марта 1878 года, за день до возвращения Толстого в Ясную Поляну. Достоевский с женой Анной Григорьевной уже не первый раз посещали лекции очень популярного молодого философа. Толстого пригласил Страхов. Лев Николаевич попросил своего петербургского друга ни с кем его не знакомить (он вообще не любил публичности, часто прибегал к своего рода маскарадному переодеванию, далеко не всегда помогавшему, но на этот раз в чужом и нелюбимом городе анонимность соблюсти удалось — под деликатной опекой Страхова, разумеется). Настроен был Толстой иронично. Сохранился его колоритный рассказ о зале, публике, Владимире Соловьеве и его лекции: «Можете себе представить битком набитый зал, духота невероятная, просто теснят друг друга, сидеть негде — не только стулья, но и окна все заняты. Дамы чуть ли не в бальных туалетах. И вдруг с большим запозданием, как и следует maestro, появляется на эстраде Соловьев — худой, длинный, как жердь, с огромными волосами, с глазами этакого византийского письма, в сюртуке, который висит на нем, как на вешалке, и с огромным белым галстуком, просто шелковым платком вместо галстука, повязанным бантом, как, знаете, у какого-нибудь художника с Монмартра, обвел глазами аудиторию, устремил взгляд куда-то горе и пошел читать, как пошел… через каждые два-три слова по двух и трехэтажному немецкому термину, которые почему-то считаются необходимыми для настоящей философии, просто ничего не понять… читал он это, читал, а потом вдруг дошел до каких-то ангельских чинов и стал их всех перечислять — по-поповски — херувимы, серафимы, всякие престолы и разные прочие чины, положительно не знаю, откуда он их набрал и точно всех их видел сам. Глупо как-то. Я так и не мог дослушать лекции, оставив Страхова одного».
Толстой с лекции модного философа сбежал, а Страхов объяснил свое странное поведение Достоевскому обещанием, данным им Толстому ни с кем его не знакомить. Анна Григорьевна приводит слова огорченного мужа, обращенные к Страхову: «Как я жалею, что я его не видал! Разумеется, я не стал бы навязываться на знакомство, если человек этого не хочет. Но зачем вы мне не шепнули, кто с вами? Я бы хоть посмотрел на него!.. Никогда не прощу вам, Николай Николаевич, что вы мне его не указали!» Но Страхов, похоже, не слишком желал этой встречи, ревнивее всего оберегая свою частную дружескую связь с Толстым, которому он гораздо больше симпатизировал, чем Достоевскому, о чем свидетельствуют разбросанные в его письмах литературные и психологические реплики. Само собой, он предпочитал психологическое и словесное искусство Толстого, считая, что роман «Анна Каренина» «поражает своею недоступною для массы правдою и глубиною». Изображение любви в романе Толстого не идет ни в какое сравнение со «страстными» страницами Достоевского («Почти непонятно, каким образом Достоевский, столько волочившийся и дважды женатый, не может выразить ни единой черты страсти к женщине, хотя и описывает невероятные сплетения и увлечения таких страстей»), И помимо всяких литературных предпочтений Страхов подчеркивал огромное различие между Толстым и его великими современниками: «Очень люблю и уважаю Вас. Я Тургенева и Достоевского, простите меня, не считаю людьми; но Вы — человек, и не поверите, как отрадно такому смутному и колеблющемуся существу, как я, увериться, что он встретил настоящего человека». Так изъяснялся Страхов в любви к Толстому в письме. Достоевский был коллега, литературный собрат, Толстой — исповедник и духовный вождь.
До поры до времени отзывы Страхова о Достоевском были в основном доброжелательными: старый друг по литературным сражениям 1860-х годов, ценивший его статьи и философские познания. Правда, о литературных качествах произведений Достоевского он был не очень высокого мнения — сравнения с Толстым никак не выдерживает. Сверх-лестный отзыв Толстого о «Записках из Мертвого дома» оказался для Страхова неожиданным, побудил перечитать книгу, и он «удивился ее простоте и искренности, которой прежде не умел ценить».
Казалось бы, после обмена письмами-откликами на смерть Достоевского, ни Страхову, ни Толстому и в голову не придет опорочить репутацию Федора Михайловича. Вскоре Страхов приступил к работе над биографией Достоевского и написал об этом Толстому. «Предстоит… большая работа — биография Достоевского. Жду возможности поговорить с Вами об этом. Я попробую рассказать Вам, что знаю, и попрошу Вашего совета — как это делать? К чему направить весь труд?»
Работа над биографией Достоевского продвигалась достаточно быстро, но всё больше не удовлетворяла и угнетала Страхова: «…идет плохо, но продвигается вперед порядочно». Но 16 августа 1883 года прозвучали первые раскаты грозы, еще довольно мирные (так, добродушное ворчание): «Почти кончил свою „биографию“. Не ожидал я, что это так меня увлечет, и если первая половина будет скучна, то вторая, вероятно, прочтется с интересом. Какое странное явление этот человек! И отталкивающее, и привлекательное». Слова подбираются и выговариваются пока еще с большим трудом. С оглядкой — тут же следует отбой: «Я прибранил Достоевского, а сам, верно, хуже».
Гроза разразилась — да еще какая — поздней осенью. Все таившиеся подпольные чувства бурным потоком излились на голову ошеломленного Льва Толстого, который ничего подобного не ожидал. Текст биографии никаких разоблачений не содержал, вполне устраивая вдову и всех читателей и почитателей Достоевского, но очень отличался от того письма к Толстому, которое Страхов назвал «маленьким комментарием»: в нем он не просто «прибранил», а буквально вывалял в грязи Федора Михайловича. «Маленький комментарий» предназначен был скорректировать мнение Толстого о биографии Достоевского: «Много случаев рисуются мне гораздо живее, чем то, что мною описано, и рассказ вышел бы гораздо правдивее; но пусть эта правда погибнет, будем щеголять одною лицевою стороною жизни, как мы это делаем везде и во всем». Сомнительное, особенно для бесстрашного и бескомпромиссного правдолюбца Толстого, обобщение.
А между тем Страхов был склонен именно к обобщениям, крайним и злонамеренным обобщениям. Вот одно из них, поразительно беспомощное и надуманное: «Это был истинно несчастный и дурной человек, который воображал себя счастливцем, героем и нежно любил одного себя». Ему предшествует столь же надуманное и какое-то надрывное, да еще и назидательное, ханжеское: « Движение истинной доброты, искра настоящей теплоты, даже одна минута настоящего раскаяния — может всё загладить; и если бы я вспомнил что-нибудь подобное у Достоевского, я бы простил его и радовался бы на него. Но одно возведение себя в прекрасного человека, одна головная и литературная гуманность — Боже, как это противно!» Бездоказательно, сумбурно и странно, порой похоже на горячечный бред — в самом деле, кто уполномочил критика и философа Николая Страхова прощать писателя Достоевского? И за что — в чем он перед ним или страждущим человечеством провинился? Приводятся какие-то слухи и рассказ шапочно знакомого с Достоевским Висковатого о педофильских наклонностях, которыми тот будто бы похвалялся. Еще Страхов рассказывал о каких-то мелочах, свидетельствующих о том, каким несдержанным, несносным человеком был Достоевский в быту и общении с окружающими. Всё это раздуто до неимоверных масштабов и пропитано неуемной, нескончаемой ненавистью. Дрожащей от гнева рукой Страхов создает портрет нравственного монстра: «Он был зол, завистлив, развратен, и он всю жизнь провел в таких волнениях, которые делали его жалким, и делали бы смешным, если бы он не был при этом так зол и так умен… Его тянуло к пакостям, и он хвалился ими… Заметьте при этом, что, при животном сладострастии, у него не было никакого вкуса, никакого чувства женской красоты и прелести».
Может быть, самое поразительное и удручающее в этом постыдном и низком письме Страхова, одного из лучших и независимых русских литературных критиков, его суждения о Достоевском-художнике, ничуть в своем роде не уступающие нигилистическим перлам Варфоломея Зайцева и Михаила Антоновича: «В сущности… все его романы составляют самооправдание, доказывают, что в человеке могут ужиться с благородством всякие мерзости». И вот о таком ужасном человеке и писателе пришлось бедному Страхову писать биографию (да еще по просьбе Анны Григорьевны, которая наивно доверяла старому «другу» мужа). Естественно, что в бодром темпе создавая ее, он «боролся с подымавшимся отвращением, старался подавить в себе это дурное чувство».
Потому, видимо, в такие сжатые сроки и написал такую сложную работу. Хорошо управился, после чего и решил перед Толстым «исповедаться». И получить от яснополянского мудреца отпущение грехов.
История с этой чудовищной исповедью Страхова противная и омерзительная. Биограф пишет к биографии «маленький комментарий», перечеркивающий труд — другое, «подпольное» жизнеописание. Посылает его вслед за уже напечатанной биографией самому знаменитому писателю России, который не только должен знать всю «правду», но и наверняка сохранит клеветническое письмо в своем архиве, а, следовательно, рано или поздно его прочтут все и будут по нему судить о личности и творчестве Достоевского (и чем больше здесь яда и наветов, тем лучше — что-нибудь в памяти читателей да задержится: прием безупречный и безотказный). И не очень важно, что мотивация неожиданной «исповеди» (хороша исповедь, в которой выливаются бочки грязи на умершего литературного собрата, а исповедующийся кается лишь в том, что не решился огласить эту неприглядную «правду» в биографии) странная и путаная. Страхов не хотел раскрыть в письме или даже в какой-нибудь черновой заметке главную, если не единственную причину, омрачившую его труд биографа и подвигшую его на беспрецедентную исповедь.