Левый фланг
Шрифт:
— Довольны вы своей поездкой, Иван Григорьевич?
— Не знаю, с чего и начать.
— Начните по порядку, как ехали, как приехали. Это интересно.
— Садись поближе.
— Я постою.
Она стояла у окна, за которым льдисто синел венгерский вечер, и сбоку, искоса смотрела на него. А он лишь мельком взглядывал в ее сторону, словно желая убедиться, слушает ли она. Панна не смела задавать ему никаких вопросов, зная, что он не любит перескакивать «с пятое на десятое», и терпеливо следила за неспешным его рассказом, хотя в нем были и необязательные, общие места. Все-таки мужчины многословны. Женщине достаточно несколько штрихов — и картина готова, а мужчина будет без конца тянуть свою логическую нить, стараясь ничего не пропустить. Странно, раньше Иван Григорьевич
— Зашел у нас с н и м разговор и о тебе, — сказал Строев и стал закуривать.
«Ну и что, что?» — едва не спросила Панна.
— Федор Иванович в шутку благословил своей властью. Он ведь сам немало пережил и хорошо понимает других. Все предлагал мне работу в штабе фронта. Я уклонился. Не хочу я уезжать из дивизии. Не могу, наконец…
Теперь Панна сама готова была расцеловать его. «Да что со мной? — думала она. — Я же не могу обходиться без него, и он — тоже. Все это видят, даже Вера Ивина, которая никого, кроме своего Зарицкого, не замечает. И все-таки что-то останавливает меня каждый раз. И откуда эта тревога? Странно».
— Ты опять не слушаешь меня?
— Разве? — Панна села напротив него, но тут же встала, пошла на кухню. — Я сейчас.
Он проводил ее внимательным взглядом и рассудил по-своему: «Верно, солдафон я, солдафон неисправимый. Нельзя быть таким навязчивым, нельзя. И поделом ставят тебя на место, когда ты забываешься. Ведь как она сказала на Мораве: «Нет больше деликатных мужчин на свете». А он пропустил ее слова мимо ушей. Это Косте Зарицкому еще простительно с его молодецким ф о р с и р о в а н и е м событий. Но причем тут бесшабашный Костя, который тем паче давно остепенился? Да и не таким уж он был на самом деле, каким рисовался. Это молодечество до первого серьезного чувства».
— Будем пить чай, — сказала Панна, вернувшись с кухни.
— Спасибо, не хочу.
— Нет, вы должны выпить чашечку с айвовым вареньем. Ну, право же, выпейте, Иван Григорьевич. — Она вернулась из кухни, как ни в чем не бывало, и принялась угощать его.
— Айву любил Эстерхази, — сказал Строев.
— Кто, кто?
— Граф Миклош Эстерхази, которому принадлежали эти земли. Самый богатый помещик хортистской Венгрии.
— Где он теперь?
— Старик умер, а сын, верно, сбежал в Вену. Замок Эстерхази тут рядом, в Чакваре. Когда весной девятнадцатого года в Венгрии победила Советская власть, к сиятельному вельможе явился комиссар от Бела Куна и предъявил мандат на право инвентаризации всех произведений искусства. Граф обрадовался, что речь идет только об учете картин, а не о конфискации. К чему бы, действительно, мужикам уникальные картины? Но вскоре Миклош Эстерхази понял, что революция начинает с инвентаризации, а кончает полной конфискацией. Крестьяне свободно, по-хозяйски расхаживали по его владениям, и он ничего не мог поделать с ними. Особенно графа бесило то, что крестьянки каждое утро приходили в парк за сиренью. Это совсем уж было непонятно ему: революция — и цветы! Ну, ладно, забрали землю, так они давно зарились на нее. Но чтобы простые поденщицы воспылали любовью к цветам? И картины переписали — тоже теперь ясно для чего: за картины можно купить винтовки, пулеметы, пушки. Не будут же красные сами умиляться его великолепными полотнами. Однако он ошибся, — произведения живописи отдали в музей как национальное достояние народа. Видишь, как Венгерская Коммуна еще четверть века назад преподала эстетический урок графу Эстерхази.
— Откуда вы все знаете? — Панна не раз удивлялась его рассказам о тех местах, через которые пролегал боевой путь дивизии.
— Предания старины глубокой.
— Нет, все-таки?
— Мой хозяин, Ласло Габор, рассказал. В восемнадцатом он сражался против Дутова на Урале, а в девятнадцатом воевал у себя дома, на Тиссе. У меня с Табором это, может быть, вторая встреча. Если он выбивал дутовцев из Оренбурга, то я мог видеть его тогда, в апреле восемнадцатого. Мадьяры были нашими любимцами. И вот время свело нас опять…
Он залпом выпил остывший чай, встал из-за стола.
— Пойду.
«Куда же вы?» — она попыталась остановить его своим добрым взглядом.
— Утром приезжает генерал Шкодунович, надо подготовить кое-какие документы. И вообще, накопилось много дел.
Уже одевшись, он неловко потоптался у порога, — ему очень не хотелось уходить отсюда, — и энергично подал руку.
— Вечно вы спешите, Иван Григорьевич, — только и сказала Панна, не смея больше ничего сказать.
Он задержал в своей руке ее жестковатую от частого мытья ладонь хирурга, намереваясь что-то добавить на прощание или ожидая от нее еще каких-то слов. Она промолчала. Тогда он резко повернулся и вышел. Панна как стояла, так и осталась стоять, пока не хлопнула дверь в передней и не стихли его твердые шаги по скрипучим половицам на веранде. Потом она подбежала с опозданием к окну, но тихая ночь уже сгустилась до черноты февральских проталин на дороге. «Да что со мной? — раздраженно спросила она себя. — Вот характерец-то». И сама стала собираться в медсанбат: все равно не уснет сегодня до первых петухов. Не принимать же таблетки от бессонницы. Этого еще не хватало! На войне все давным-давно позабыли о снотворных средствах, даже те, кто без них не обходился раньше.
Она шла на окраину села, где в барском доме лежали раненые, и, как назло, то и дело наступала в темные лужи, принимая их за обсохшие проталины. Как рано наступает весна в Венгрии! Это, кажется, последние ночные заморозки. Или будет еще снег? Вряд ли.
Панна еле достучалась. Дверь открыла дежурная сестра, никак не ожидавшая ее прихода в столь поздний час. Раненые спали. Никто не звал на помощь, не бредил в эту ночь в дивизионном медсанбате за Будапештом. Была на редкость тихая фронтовая ночь.
А на душе у Панны было, ох, как, неспокойно.
ГЛАВА 22
В начале марта снова похолодало в Венгрии.
Пошел снег, завьюжило по-настоящему. От февральской затяжной оттепели не осталось и следа: исчезли проталины на гребнях балок и по косогорам; точно бутовым камнем подновил мороз все большаки и заровнял ухабы на всех проселках, за одни сутки намертво перехватил молодым ледком весенние ручьи. И опять, как разведчики, оделись в маскхалаты бравые дубы в Баконском вековом лесу. Казалось, что зима только ждала удобного момента, чтобы внезапно нагрянуть на пеструю от ранних проталин землю и потеснить венгерскую весну к Дунаю, который едва очистился от густой шуги.
В ночь на шестое марта немцы перешли в наступление почти одновременно на трех направлениях: на крайнем левом фланге они безо всякой огневой подготовки форсировали Драву и захватили плацдармы на левом берегу реки, где стояли в обороне 1-я болгарская и 3-я югославская армии; в семь часов утра был нанесен второй удар с явным прицелом на город Капошвар; и в восемь часов пятнадцать минут началась мощная артиллерийская подготовка на участке фронта между озерами Балатон и Веленце — на этом т р а д и ц и о н н о м направлении вражеских массированных атак.
Но если возвращения зимы на юге мало кто ждал, то возобновление активных действий противника ожидалось со дня на день, и к новому испытанию войска Третьего Украинского готовились, имея горький опыт недавнего танкового шабаша.
Командующий фронтом только что вернулся из 1-й болгарской армии генерал-лейтенанта Стойчева. Хотя болгары были вооружены не так, как русские, и хотя болгарам не приходилось участвовать в таких крупных операциях, которые могли развернуться на берегах Дравы, Толбухин остался доволен настроением болгар, тем более, что главный удар противника — маршал в этом был уверен — опять придется принять на себя советским армиям. И когда ему доложили ночью о событиях на Драве, он выслушал донесение спокойно, прикидывая в уме, сколько еще осталось времени до начала немецкого очередного наступления севернее Балатона.