Лезгинка на Лобном месте (сборник)
Шрифт:
Эти «дикие нравы» через шестнадцать лет после гибели поэта спасли Отечество в войне с фашизмом, когда мировой пожар все-таки взметнулся, но совсем не тот, на который рассчитывали. Полагаю, и ныне эти же «дикие нравы» вызволят Россию из теперешней вялотекущей катастрофы. Если переводить поэзию Есенина на современный политический язык (иногда, очень редко, это стоит делать!), можно сказать: наш национальный гений никак не хотел смириться с тем, чтобы во имя «общечеловеческих ценностей» жертвовали интересами страны, ее геополитическими константами, укладом жизни, культурой. Просто в те годы под «общечеловеческими
И еще об одном трагическом парадоксе мучительно размышлял поэт: на самых крепких цепях, как правило, вычеканено красивое слово «Свобода». Вообще у Есенина, человека, пережившего развал Российской империи, уничтожение сформировавшего его жизненного уклада, были непростые взгляды на те противоречивые, порой взаимоисключающие явления общественной и духовной жизни, которые мы обыкновенно объединяем одним словом – «свобода»:
Еще закон не отвердел.Страна шумит, как непогода.Хлестнула дерзко, за пределНас отравившая свобода…Нет, речь не о свободе личности на выбор пути и символа веры. Этой свободы не было с самого начала, когда штурвал взял в руки «застенчивый и милый» капитан Земли. Хотя, впрочем, и те времена, которые поэт именует «царщиной», тоже слишком уж идеализировать не стоит. Есенин ведет речь совсем об иной «свободе» – страшной свободе от нравственности, от долга перед Отечеством, замененного на партийную или мафиозную дисциплину. И он остро предчувствовал, что наследники Ленина «страну в бушующем разливе должны заковывать в бетон», ибо диктатура, даже тирания – это не козни отдельного прорвавшегося к трону властолюбца, а возмездие народу, вольно или невольно пренебрегшему своей исторической миссией.
Именно об этом горько думаешь сегодня, перечитывая многие строки Есенина. Ведь и мы с вами живем в пору «неотвердевшего закона» и «хлестнувшей за предел свободы». И все-таки Есенин не был бы для нас тем, чем он стал, если б от его поэзии, несмотря на всю ее трагичность, не исходил целительный ореол надежды и веры в торжество добра. Наверное, это самое главное в нем, этом, быть может, самом русском гении из всех гениев, рожденных на нашей земле.
…В первый раз я от месяца греюсь,В первый раз от прохлады согрет,И опять я живу и надеюсьНа любовь, которой уж нет.Это сделала наша равнинность,Посоленная белью песка,И измятая чья-то невинность,И кому-то родная тоска.Потому и навеки не скрою,Что любить не отдельно, не врозь —Нам одною любовью с тобоюЭту родину привелось.«Российская газета», октябрь 1995 г.
Словоблуждание
Сегодня журналист в России – больше чем журналист. В частности, потому, что в течение многих десятилетий был меньше чем журналист.
До известного перелома в судьбе нашего Отечества он был зачастую литобработчиком спускавшихся сверху политических указаний, и если проявлял неуместную самостоятельность, то получал по рукам, а иногда и – по голове. Это не значит, скажем, что застойная «Правда» не могла снять с политического пробега крупного функционера. Могла. Но чаще всего только в том случае, если его уже решили снять с пробега еще более крупные функционеры. Бывали, конечно, исключения, но погоды они не делали. Это время у всех на памяти, поэтому не буду углубляться, подчеркну лишь: журналист эпохи застоя (точнее сказать, эпохи устоев, многие из которых, но не все, к тому времени уже обветшали) мог выражать свои личные политические взгляды только у себя дома на кухне. Приходя в редакцию, он превращался в рядового совслужащего, на своем участке работы прилагающего усилия для выполнения общегосударственного плана строительства социализма.
А потом наступила гласность, задуманная, очевидно, и первоначально воспринимавшаяся многими как попытка привести государственную идеологию в соответствие с исторической и социальной реальностью. У нас сложилось такое количество невнятных табу, священных животных и кровавых идолов, требовавших постоянного принесения им в жертву здравого смысла, что дальше так жить было нецелесообразно. Насчет «нельзя» – это Говорухин, конечно, талантливо
Помните знаменитые утренние очереди к газетным киоскам во второй половине восьмидесятых? Да, журналисты стали властителями дум, но не потому, что умели думать и понимать происходящее лучше остальных, а потому, что наступила эпоха легализации кухонных споров. А «письменные» люди как раз и оказались обладателями средств, необходимых для этой самой легализации, – газетными полосами и микрофонами. Свою приватизацию они начали еще тогда, когда Чубайс только торговал цветами в Ленинграде.
Вы никогда не задумывались, почему первыми звездами перестроечной прессы стали в основном журналисты-международники? Конечно, они знали многие приемы западных СМИ, непривычные и заманчивые для неискушенного советского потребителя информации. Но есть и другая причина: они в силу своей специальной идеологической подготовки лучше других владели черно-белым методом подачи материала, незаменимым в любой политической борьбе. Только объектом этого метода стала теперь не западная «империя зла», а собственная страна, для которой даже не потрудились придумать какие-то новые определения, механически перенеся на нее все «прибамбасы» советской международной журналистики. Характерно, что, отбомбившись по собственной стране, ставшей вдруг «империей зла», отстрелявшись по обитавшим в ней «совкам», многие из буревестников «нового мышления» мирно отлетели с родного пепелища собкорами в более благополучные страны. Оно понятно: копаться в соблазнительно-грязном белье принцессы Ди куда приятнее, чем копошиться на обломках державы, разваленной не без твоей помощи.
Но, может быть, я злостно преувеличиваю роль журналистов в разгроме страны? Сходите в библиотеку и полистайте газеты за декабрь 91-го, когда бабахнуло Беловежское соглашение: восторг, переходящий в исступление. Почти никто из газетных аналитиков не заметил, что Россия в одночасье лишилась своих исконных территорий, а русские превратились в разделенную нацию. Зато «письменный» люд очень забавлялся тем фактом, что столицей СНГ стал Минск, а не Москва. Тогда это называлось изживанием комплекса «старшего брата». Справедливости ради нужно заметить, что и депутаты в своем большинстве тоже особенно не огорчались, а на немногих, доказательно протестовавших (на того же С. Бабурина), смотрели как на ненормальных. Правда, депутатов потом за это вместо Бога – а может быть, как раз и по поручению – президент покарал. Вообще, наш президент напоминает мне чем-то гегелевский Абсолютный Дух, который творит историю во всей ее неприглядной непредсказуемости для того, чтобы лучше познать самого себя. Но это тема отдельной статьи.
Была у стремительной политизации журналистов и другая причина. Начавшаяся в верхах борьба за власть и влияние не могла уже вестись по старой схеме: Политбюро присудило, ЦК приговорил, а пресса обнародовала. Пресса стала приговаривать, ибо тогда, при определенном равновесии разнонаправленных сил наверху, при двоевластии, это был иной раз единственный способ избавиться от политического противника, по-другому мыслящего пути реформирования. Людей, в принципе не желающих никаких реформ, за эти десять лет я ни разу не встречал. Более того, именно либеральные журналисты начали формирование новой политической элиты – «птенцов гнезда Борисова», а также выбраковку тех, кто за реформами старался видеть и людей. Тогда-то и ушло в прошлое советское бесправие прессы и началось ее триумфальное вхождение во власть. СМИ постепенно как бы соединили в себе функции двух отделов ЦК КПСС – агитпропа и кадрового. Делалось это так. Один, не совладавший с собой на трибуне, тут же превращался в «плачущего большевика». Второй, заикнувшийся, что Крым хоть и далеко, но нашенский, сразу становился «ястребом».
А третий, имеющий мозги и внешность ярмарочного попугая, не совладавший ни с одним из порученных дел и собиравшийся подарить Курилы японцам, как пасхальное яйцо, был и остается ну просто светом в телевизионном окошке. Такого не то что снять с должности – отругать-то по-настоящему нельзя: пресса сразу же заревет, как ребенок, у коего отбирают любимую игрушку!
И то обстоятельство, что первым главным реформатором стал Е. Гайдар, член редколлегии журнала «Коммунист» и сотрудник «Правды», – не случайное совпадение. Это исторический символ. Если вы, кстати, мысленно переберете фамилии людей, вломившихся во власть в те годы, то непременно заметите: многие из них, как и Ленин, могли бы в графе «род занятий» написать – «литератор». Это повторение истории – тоже характерная, а возможно, и целенаправленно сформированная особенность эпохи. Ведь у «письменных» людей особое отношение к реальности. Я называю это эффектом «скомканного листа». Не получилось – выдрал лист из каретки пишущей машинки, бросил в корзину и вставил новую страничку. И вся недолга! С такой психологической установкой гораздо легче начинать шоковые реформы, даже если окончательный их смысл до конца не внятен. Некоторые из «литераторов», по-моему, так и не поняли до сих пор, что скомканным листом оказалась Держава, а вместе с ней – миллионы человеческих судеб. А если поняли и помалкивают, то Бог им судья. Пока…