Лезвие бритвы (илл. Г. Бойко)
Шрифт:
Спускаясь по утрам к себе, Ивернев с несказанным удовольствием видел Тату, тщательно причесанную и одетую, деловито хлопочущую с завтраком или беседующую с матерью. Теперь Ивернев редко задерживался на работе и с нетерпением дожидался воскресенья. Совместная поездка за город или долгая дневная прогулка по Ленинграду стали для него такой же необходимостью, как и ежевечерние разговоры на набережной Невы. Тата оказалась ярым фотографом и обладательницей дорогого аппарата «Старт» со светосильным объективом.
Через неделю после приезда Тата поехала на Петроградскую сторону и там узнала, что тетя Маруся задержится в Пскове еще не меньше чем на месяц. Вечером она заявила, что ей пора уезжать. Сын с матерью стали уговаривать ее в один голос.
— Мама привязалась к вам,— говорил Ивернев.— Знаете, как она вас прозвала между нами? Дар Алтая!
— Мстислав! Как тебе не стыдно, болтушка! — укорила его мать.
— О нет! Как бы мне хотелось на самом деле быть даром кому-нибудь, для чего-нибудь,— губы Таты задрожали, и ее всегда пристальные и блестящие глаза наполнились слезами.— На самом же деле я просто неудачница!
— Полно, девочка! Жизнь еще только начата, и сколько еще впереди удач и неудач. Сколько вам лет, Тата? И что за неудачи?
— Двадцать пять! А неудачи всю жизнь. Рано потеряла отца, хотелось писать, стать актрисой — не хватило таланта или настойчивости. В институт поступила поздно и к педагогике тоже не чувствую себя способной.
— Ну вот, а моему Мстиславу тридцать два, и он еще твердо уверен, что натворит множество дел и свершит кучу открытий. Я говорила, что у вас золотые руки, а я человек старого закала и впустую не скажу.
Евгения Сергеевна погладила девушку по голове и щеке. Та прижала ее руку к губам, потом, спохватившись, вытерла платком пятнышко губной пощады.
— Экие вы теперь неудобные,— шутливо подосадовала Евгения Сергеевна,— около вас, будто у выбеленной печки. Я все не соберусь спросить, кто ваш отец, Тата? Еще с первого раза, как назвали себя Татой, я удивилась, потому что это очень по-ленинградски, так же как и Туся. В деревне и в Москве назовут Наташей, Талкой, Алкой, а на юге Натой…
Тата вздохнула и устремила взгляд на портрет Ивернева-отца. Они сидели на диване в маленькой комнате, заставленной легкой ампирной мебелью и застланной серым с черными лилиями французским ковром. Мстислав расположился напротив, прямо на ковре, подогнув под себя ноги.
— Должна сознаться, что я скрыла от вас одно обстоятельство. Мой отец — объездчик чулышманских лесов Павел Яковлевич Черных — работал вместе с Максимилианом Федоровичем, служил ему и проводником и конюхом.
— Что же вы молчали! — укоряюще воскликнули хором мать и сын.
— Мне думалось, что если бы я сразу сказала, то воспользовалась бы памятью отца и Максимилиана Федоровича, на что не имею никакого права. Отец погиб, когда мне было четыре года, и я только из рассказов мамы знала о том замечательном инженере, с которым отец еще холостым ходил в двадцатых годах по Алтаю и в Монголию, на Эктаг-Алтай. Мама говорила, что отец вспоминал о Максимилиане Федоровиче, заявлял, что лучше его он не встречал человека, и все мечтал снова походить с ним по тайге и степи.
— Последние годы муж сам не ездил, а только консультировал. А умер в блокаду, в сорок втором, когда Мстиславу было двенадцать лет. Нас увезли на Урал едва живых.
— Рассказы мамы с детства так увлекли меня, что инженер Ивернев стал для меня почти сказочной фигурой. Все, что встречалось хорошего в людях, я считала похожим на него. Я мечтала написать пьесу о Максимилиане Иверневе, а потом сыграть, создать образ его жены.
Растроганные мать и сын переглянулись, Евгения Сергеевна спросила:
— Зачем же вы затаились?
— Представляете, что было со мной, когда Мстислав назвал себя. Я чуть не крикнула: не может быть! Такие совпадения бывают лишь в книгах!
— Уверяю вас, что в жизни гораздо чаще встречается невозможное, чем в книгах. Писатели боятся, что их обвинят в грубой выдумке! Сочинительство стало немодным. Требуется правда жизни, а эта правда получается неверной, потому что жизнь осторожности не знает!
— И вы забросили намерение писать пьесу? — спросил Мстислав.
— Во-первых, я еще не умею писать пьесы, а во-вторых, я так мало знаю о вашем отце. Может быть, у вас, Евгения Сергеевна, сохранились какие-нибудь фотографии, записи?
— Разумеется, сохранились. Все это принадлежит Мстиславу, хранится у него. Мне стыдно за сына, по-моему, он заглядывал в архив отца всего один раз!
— Неправда, мама! Я перечитал его последние путевые впечатления, а вот записи и бумаги его молодого, до революции, показались мне запретными. Я как-то оробел вторгнуться в священное для меня с детства, показался себе еще слишком молодым для этого!
— Напрасно. В 1916 году, когда твой отец женился, ему было тридцать два года, так же как сейчас тебе.
— Вы говорите о путевых дневниках? — спросила Тата.— Но разве эти дневники составляют личную собственность? Мне кажется… я слыхала, что их хранят где-то в архивах.
— Совершенно верно! Все научные дневники отца, вся документация проведенных им исследований хранятся в Геологическом фонде. А у нас в семье осталось только то, что можно назвать личными дневниками или записками: встречи, лирические впечатления, переписка с друзьями.
— Теперь понимаю. Как раз то, что наиболее важно для понимания личности исследователя. Вы когда-нибудь покажете мне, Мстислав, то, что сочтете возможным?
— Охотно! Но прежде мы должны отпраздновать такое необычайное совпадение! И дважды! Во-первых, семейным пирогом с мясом, лучше мамы его никто не делает! Затем мы с Татой пойдем куда-нибудь потанцевать и выпить вина. Например, в «Асторию», в «Европейскую». Мама, точно староверка, не выносит никакой выпивки у себя дома.
— Я тоже не люблю,— отозвалась Тата.— Разве немного в компании. Но я грешна, когда волнуюсь, позволяю себе покурить… Может быть, сейчас мне дадут папиросу и мы пойдем в кухню?