Лезвие бритвы (илл. Г. Бойко)
Шрифт:
Мстислав взглянул на часы. Времени для сна не осталось. Он прокрался на кухню, чтобы приготовить кофе.
«Рейс двести девятый Ленинград—Москва… пассажиров просят пройти на посадку»,— равнодушные слова, которые провели черту между всем привычным и далеким новым, что ожидало Ивернева в Индии. Ивернев смотрел на побледневшее лицо матери. Евгения Сергеевна, как всегда, старалась улыбкой прикрыть тоску расставания. На миг она положила голову на плечо сына.
— Мстислав! Мстислав! — раздался резкий, гортанный голос, и перед Иверневыми возник запыхавшийся, потный Солтамурад.— Понимаешь, едва успел, хорошо, таксист попался настоящий!
— Что
— Конечно! Так, понимаешь, пришел я домой, а жена говорит, понимаешь, такая история,— чеченец от волнения и бега едва выговаривал слова.
— Да ничего я не понимаю, говори же! — воскликнул нетерпеливо Ивернев.
— Жена видела Тату! Шла по набережной, заглянула в спуск, там на ступеньках сидит женщина спиной, совсем похожа на Тату. Она уверена была, что это Тата, и побежала домой мне рассказать.
— И не окликнула ее?
— Понимаешь, какая глупая, нет!
Ивернев беспомощно огляделся. Мать спокойно спросила:
— Твой рассказ будет в газете?
— Да, будет, писатель мне накрепко обещал.
— Ну тогда, если Тата придет ко мне, я не отпущу ее. Лети и работай спокойно, сын!
«Пассажир двести девятого рейса, товарищ Ивернев, немедленно пройдите в самолет! Товарищ Ивернев, пройдите в самолет»,— начал взывать репродуктор.
В Москве Иверневу не удалось даже позвонить Андрееву — пересадка на делийский самолет совершилась за полчаса. А еще через пять часов Ивернев всматривался с высоты в грандиозную панораму Гималаев. Внизу полчища исполинских вершин шли рядами, как волны космического прибоя, накрывшие часть земной коры между двумя великими странами. Ивернев старался представить себе жизнь там, внизу, среди этих снежных гигантов.
Глава 3
Твердыня Тибета
Далекий гром обвала всплыл из ущелья. На тяжелый грохот скатившихся камней коротким гулом отозвались молитвенные барабаны.
На террасе монастыря, вымощенной грубыми плитами песчаника, было пусто и холодно. Черные хвосты яков мотались под ветром на высоких шестах.
Монастырь Чертен-Дзон прилепился к вершине горы, как гнездо сказочной птицы. Но гора эта, надменно и недосягаемо поднявшаяся над мокрой и сумрачной глубиной долины, была лишь ничтожным холмиком, затерявшимся между подлинными владыками Каракорума, исполинским полукольцом охватившими долину реки Нубра с северо-запада, как ряд закрывающих небо каменных уступов. Над ними возвышался гигант Каракорума не меньше чем в двадцать пять тысяч футов вышины. Его ледниковое ожерелье и снежная корона отсюда не были даже видны, слишком низок был уровень горы, стоявшей вплотную к этому царю Гималайских гор. Зато на западе, прямо перед монастырем, отделенный глубокой пропастью, в которой тонуло его необъятное основание, высился во всем своем великолепии Хатха-Бхоти.
В прозрачном воздухе высокогорья глаза различали каждый выступ на обнаженном склоне чугунного цвета. Этот склон уходил далеко в чистейшее небо, но еще выше, еще отдаленнее сияли снега притупленной вершины. Отражая лучи высокого солнца, передавая всему окружающему его светоносную силу, полчище горных вершин парило в бесконечных просторах, наполненных искрящимся чистым сиянием. Ослепительная белая заря вечных снегов поднималась в небо, и тем унылее казались серые кручи подножий и темные ущелья.
Художник Даярам Рамамурти, исхудавший и сумрачный, опустил глаза, плотнее закутался в грубый войлочный халат.
Далеко внизу был виден вьючный караван. Лошади, крохотные, как букашки, тянулись извилистой цепочкой, сопровождаемые горсткой крошечных человечков. Животные едва заметно пошатывались под тяжестью вьюков, оступались, иногда падали на сыпких откосах, где разрушающиеся сланцы ползли вниз широкими разливами каменных потоков. Караваны проходили здесь очень редко. Судорожные рывки лошадей на осыпях, беспокойное метание погонщиков — суета человеческая и повседневные заботы отсюда, сверху, казались мелкими и никчемными.
Маленький монастырь, построенный здесь очень давно, находился на самом пределе недоступной каменно-ледяной пустыни, величайшего в мире скопления чудовищных горных вершин. Всего в ста километрах полета на северо-западе высились четыре гигантские башни Гашербрума и сам Чого-Ри, уступающий только Эвересту — Джомолунгме, но куда более величественный, уединенный и недоступный, окруженный десятками «восьмитысячников» и самыми большими в мире ледниками, как Балторо… На юго-запад и юг, за Ладакхским хребтом, горы постепенно спускались к цветущим долинам Кашмира. Там под скатами деодаровых рощ росли бесконечные фруктовые сады, прозрачные зеленоватые озера были окаймлены плавучими полями, усеянными кроваво-красными помидорами.
Рамамурти поднял лицо вверх, прислушиваясь к пронзительным крикам хищных птиц, круживших над долиной. Ветер пронизывал до костей. Морщась, художник осторожно повернулся. Привычная боль в поврежденных ребрах сразу сузила окружавшую необъятность. Недавнее прошлое захватило и повело его вниз, к жарким равнинам Индии. Бесконечное могущество памяти мгновенно уничтожило зубчатые, скалистые, запорошенные снегом стены, заграждавшие путь на юг.
Всего две недели назад он приехал в монастырь, подчинившись желанию своего старого учителя, профессора истории искусств. Раз в четыре года профессор позволял себе длительный отпуск и удалялся сюда, в Малый Тибет, чтобы обрести душевное равновесие и предаться глубоким размышлениям. Здесь все знали его под именем Витаркананды, считали йогом. Да, наверное, он и был им, потому что искусство — разве не одна из йог? А длительное служение знанию тоже делает человека йогином!
Витаркананда нашел художника в хирургической больнице Аллахабада, куда его доставили из полиции, нещадно избитого и еще хуже — раненного душевно, скрывшегося от родных и друзей. Профессор предложил ему побыть с ним в уединенном монастыре Ладакха, и Рамамурти с радостью уцепился за твердую духовную опору, какую он всегда чувствовал в старом учителе. Они вступили в издревле освященные отношения гуру — духовного наставника и челы — его ученика.
Привычный к зною своей родины, Рамамурти жестоко мерз в ветреные гималайские ночи, задыхался в разреженном воздухе, ужасался виду бешеных рек, несущихся по огромным валунам, содрогался от грома постоянных горных обвалов. После уютного Сринагара, с его великолепными озерами и каналами, с маленькими храмами в тенистых рощах и резными деревянными домиками в просторных садах, оставшихся еще от времени великих моголов, даже первые ущелья Больших Гималаев показались невиданно суровыми. На плоском дне каждой такой долины свободно гуляли разлившиеся мутные воды горных речек, подмывая края крутых конусов выноса, осыпавшихся из глубоких борозд, рассекавших почти отвесные скалистые обрывы. Высоко вверху темные, всегда в тени, кручи увенчивались таким хаосом заостренных зубцов, конусов, клыков и пирамид, какого не могло бы придумать даже больное воображение. Камень на вершинах хребтов был исковеркан с яростью.
На нешироких плоскогорьях встречались крохотные деревушки, обсаженные ивами, как бы прижавшиеся к земле, спасаясь от ветров. Жалкие сады низкорослых абрикосов и поля грима — тибетского ячменя чередовались с сухой каменистой пустыней, где клочковатая жесткая трава шелестела, аккомпанируя пронзительным крикам грифов, высматривавших падаль вдоль караванных троп и особенно на перевалах. Там постоянно гибли лошади, надорвавшиеся на непосильном подъеме. Лишь дзо, или по-монгольски хайныки, помесь яков с коровами — страшного вида черные рогачи,— чувствовали себя отлично благодаря длинной шерсти и необъятным легким.