Лгать до полуночи
Шрифт:
Она взвилась вверх, словно ленточка светло-зеленого серпантина, и Алан глядел теперь на нее снизу, помаргивая от перекрестного эха, рушащегося на него со всех сторон.
– Зверь!
– кричала Анна, и уже было совершенно непонятно, кому адресуется ее крик.
– Прекрати вопли, - попросил Алан.
– Перед ежом стыдно. Он же водоплавающий, я его на дню раз пять окунаю. И вообще, кто тебе позволил стать на ноги? Я же сказал - все твое дальнейшее существование будет проходить у меня на руках.
Она задрала подбородок
– А мне уже не позволяют? ..
– тихонечко, как бы про себя, удивилась она.
– Ну, ладно, тогда лови.
Он едва успел приподняться и протянуть руки, как она обрушилась на него.
– Сорок шесть килограммов, - доверительно шепнула она, - это все-таки слишком много для одной клубничной грядки, не так ли? Сорок шесть килограммов бабьей плоти и двести граммов коньяка.
Она лежала у него на руках, и ему совершенно безразлично было, что она будет говорить.
– Твой утопленник явился, - обрадовал ее Алан тоже шепотом.
Анна приподняла ресницы и скосилась на Тухти, который сидел на краешке грядки, оглаживая свае брюшко сверху вниз - сгонял остатки влаги, и сдержанно облизывался.
– Ладно, доедай, пока я добрый, - сжалился Алан, - все равно ведь завтра улетим, никому это будет не нужно.
Вместо того, чтобы порскнуть в клубничник, еж вдруг как-то недоуменно оглядел Алана, все еще державшего Анну на руках, и вдруг разом посветлел, зайдясь бледными перламутровыми бликами.
– Это он так смущается?
– спросила Анна.
– Замерз, наверное, - буркнул Алан.
– Ну, пошевеливайся, баловень, скоро стемнеет.
– Он боится темноты?
– Это я его боюсь в темноте. А посему загоняю в закуток.
Тухти перестал чесать белое брюшко, опустился на четыре лапки и, скорбно подрагивая хвостами, исчез за грядкой.
Алан знал, почему еж побледнел: каким-то загадочным об разом этот зверек угадывал ложь, которую он органически не переносил. Стоило Алану солгать, и Тухти тут же стремительно утрачивал свой великолепный марсианский багрянец.
Но вот таким обесцвеченным, до лягушачьей прозелени, как сегодня, Алан не видел его ни разу.
Анна же знать этого не могла, и не нужно было ей это знать.
– Темнота, - повторила она.
– Поскорее бы. Устала я от твоего золотишка. Думала, оно сгинет куда-нибудь, так ведь нет, весь день сияло, как проклятое. Одно спасенье - на коньяк похоже. Вот и вечер пришел, и теперь оно...
– она задышала прямо в ухо Алану, так что у него защекотало где-то возле барабанной перепонки.
– По закону сохранения материи оно исчезнет с неба и перельется - в меня. Погляди, я стала тоненькая-тоненькая, аж прозрачная. И позваниваю тихонько. Не слышишь? Странно. Я ведь превратилась в тонюсенькую золотую пластинку. Подними меня повыше и посмотри сквозь меня на что-нибудь - я ведь просвечиваю... Ну, поднимай, поднимай, не бойся, только не отпускай - я улечу...
Она вдруг оборвала свое полусонное бормотанье, и он с ужасом понял, что она совсем не пьяна, а просто расслабилась, чтобы позволить себе отдохнуть, отключила все тормоза; но когда усталость пройдет, она деловито поднимется, кликнет Тухти, чтобы принес ей туфельки, и все кончится.
– Анна, - потерянно зашептал он, - Анна, Анна...
Он твердил только это, целуя сонное лицо, но тут увидел ее глаза, зеленые колодезные глаза, распахнувшиеся так широко, что он невольно поперхнулся и смолк.
– Господи, да почему же - нет?
– проговорила она с безмерным удивлением.
– Ну почему - нет?..
И он понял, что она говорит не ему, а самой себе. И еще на него вдруг напал (вот уж совсем не к месту!) приступ глобального виденья, и он разом представил себе ту вселенскую даль, из которой она прилетела к нему, и всю ту массу занятых людей, которых она оторвала от дела, перевернула все их планы и все-таки убедила в правомочности своего каприза, и все это вместе было сущим пустяком по сравнению с тем, что она сумела-таки прийти к согласию с самым взбалмошным, непостоянным и несговорчивым существом во всем Пространстве.
Она о чем-то договорилась сама с собой.
Что-то промелькнуло в душе Алана, какой-то мгновенный всплеск, но она попросила тоненьким детским голоском:
– Алька, да заслони ты от меня это окаянное небо!
– и он больше не мог ни думать, ни взвешивать, ни сомневаться.
И они больше не видели, как медленно коричневеет и угасает это небо, как стихает ветер, и не было им дела до того, что земной вечерний запах петрушки и тмина лениво ползет в ложбинку между грядками и безнадежно запутывается в ворсинках лилового пледа.
А потом совсем стало темно, и зажглись звезды, такие яркие, что можно было уже посмотреть па часы. Алан осторожно освободил руку, оттянул рукав и глянул на циферблат.
Было без двадцати двенадцать.
День остался позади, день, полный отчаянья и блаженства, надежд и разочарований, полный ее голоса, яблочных бликов ее платья, нежного угара ее волос, перемешанного с домашним огородным духом, застоявшимся между грядками. И другого такого дня никогда не будет, потому что это был самый счастливый и прекрасный день его жизни. И этот день прошел.
Он наклонился, осторожно просунул руки под плед и поднял Анну. Она не проснулась, только беспокойно завозила щекой по грубому ворсу, отыскивая, куда бы ткнуться носом. Ни секунды не колеблясь, он отнес ее в лабораторный корпус, в маленькую комнатушку рядом со шлюзовой. Опустил на диван. Она и тут не проснулась, пробормотала что-то невнятное, в чем он очень постарался услышать собственное имя. Он торопливо поцеловал ее, и тогда она повторила отчетливей, так что он сумел разобрать: «Разбуди меня... сразу после полуночи...»