Лгунья.
Шрифт:
— Без крова и без семьи! Замкнутый, сдержанный, очень суровый был человек… А жизнь Воронихина, Сева? А молодость… ну, скажем, моя и твоего бати?.. Мы — скромные люди, но все же люди. И близкие тебе… Ведь мы твои современники… Не задумываясь о том, чтобы дать тебе образование… твой отец практически отдал тебе свою правую кисть… Я знаю, мальчик, когда другой в смятении, нехорошо говорить ему о себе… Надо как бы забыть себя, но и я человек… Двенадцатый час… Я — в пижаме… Я… я, понимаешь — бездетен… Нет у меня детей! Во время войны погибла моя семья… А я принадлежу к числу однолюбов… Извини меня за признание. Жена для меня означала — любовь… Кто это приезжал к тебе?! Ты, должно быть, любишь ее до потери разума?
—
— Вот те раз! Не знаю! Ты что же, маленький?.. Какие вы все пошли удивительные, инфантильные. Мы поздно формировались, долго себя искали, но чувство долга…
— Оно есть и у нас, товарищ полковник.
— Да. Я знаю. Но мы как бы что-то вам облегчили, Всеволод. Подарили, что ли… Я отдаю себе полный отчет в преимуществах и недостатках современного воспитания. У меня было много детей… хотя бы даже и не своих собственных. Иногда я удивляюсь «черствости» вашей. Но тут же спрашиваю себя: «А ты?» Может быть, потому, что нет у меня детей, я часто думаю о времени своего детства… Я жил в Москве, в большом деревянном доме, жильцов было много, и, разумеется, были среди жильцов и такие, что воевали. Нам, детям, они казались взрывчатыми и еще, понимаешь ли… В общем, дело не в том… Много ли твой отец рассказывал тебе и твоей сестре о войне и Германии? Ведь он участвовал во взятии рейхстага…
— Не рассказывал ничего… Он человек… как бы это сказать… молчаливый.
— А хвастался он своими заслугами?
— Нет! Я думаю, он их даже не сознавал и не сознает.
— Ну да… У Твардовского сказано: «Подвиг — это долг»… Очень верно… Два года, знаешь ли, я лежал в госпитале, а за два года много чего передумаешь… Выздоровел — пошел в академию… В военную академию… И когда вчера я говорил с твоим отцом, Сева, из его рассказов человека, надо сознаться, не особенно разговорчивого, я понял, что ты страстно любишь свое дело: архитектуру… Он не так это говорил, не такими словами… Но я понял, что дело твое для тебя не случайное дело, что оно результат и мыслей, и страсти… И еще я понял, что ваша семья живет очень замкнуто… Что твой отец необщителен… Скажи-ка, думал ли ты о том, со сколькими людьми сегодня приходится сталкиваться архитектору? Зодчий — это руководитель постройки, строительства, одним словом… У тебя практически никогда и товарищей не бывало.
— Откуда вы это знаете?
— Я был вчера в институте, Костырик. Был у декана… Я за тебя ходатайствовал… Ты, оказывается, часто пропускал лекции и не участвовал в общественной жизни сгоего института…
— Это было из-за «халтуры», из-за работы… Я… я старался помочь отцу.
— Все это хорошо, но почему в институте за столько лет… Почему ты никому ни о чем не рассказывал! Почему ты думал, что люди — не люди и тебе не пошли бы навстречу, Сева? Мог же ты в конце концов перейти на вечерний?
— Мог бы. Но тогда моим прямым руководителем не был бы Петров. А он ко мне исключительно относился, и я преклоняюсь перед его талантом…
— Значит, ты все же перед кем-нибудь преклоняешься, кроме себя самого?
— Да что вы, товарищ полковник…
— Я — Степан Александрович… И наша беседа — частная. Опять-таки я в пижаме! Вот ты говоришь мне: «Петров — талант. Я преклонялся перед его талантом…» А как сурово складывалась его жизнь?.. Сколько раз он бывал отстранен от работы? Кроме того, талант — это воля, Всеволод. У Петрова была настоящая воля таланта. Быть может, со временем ты станешь таким, как он?
— Нет! Я хочу только то, что смог бы сам.
— Превосходный ответ. Он меня устраивает. Вчера, когда я был в институте у твоего декана, я с ним говорил о том… Одним словом, если ты не защитишь диплома, не получишь высшего образования и не попадешь в так называемое распределение… ты будешь мобилизован… А я не хочу и не могу принять, чтобы служба в армии была для кого-нибудь наказанием. Служба в армии — дело почетное!
— Степан Александрович, мой отец — немолод. Я и Катя родились поздно… Тяжко болеет мать… Откуда я знаю, что будет через четыре года?.. Дорога мне будет открыта, все это так… Но особое положение моей семьи… В состоянии ли будет отец работать? А если нет? Как же я совмещу учебу с заботами о семье?
— Мальчик, мое поколение училось без отрыва от производства. А Воронихин… Он был не просто рабочим, а крепостным. Твой учитель Петров… сам знаешь, сколько пришлось преодолевать этому выдающемуся архитектору… Я ходатайствовал, чтобы тебя в институте… восстановили. Я свидетельствовал, что по моему опыту нету неисправимых ребят… Тем более таких, как ты. Институт не встал на мою точку зрения… Здесь особенно горько то, — и я понимаю это, — что ты во всем как бы сам виноват и не раз упрекнешь себя, но если хочешь знать мою точку зрения сейчас, когда мы с тобой здесь с глазу на глаз… Армия — лучшая для тебя школа… Школа товарищества, дисциплины, близкого столкновения с другими людьми… И долга, который ты понимаешь односторонне. Долг у нас есть не только по отношению к семье. Подумай об этом, Всеволод… У тебя будет время об этом подумать… Единственное, что я хотел бы для тебя сделать и сделать могу, особенно теперь, когда я с тобою поговорил… с тобой и с твоим отцом… и лучше понял тебя, как мне думается… я сделаю все, чтобы тебя направили… Одним словом, я бы хотел, чтобы ты проходил военную службу на Санамюндэ. Это место нелегкое… Но там начальником мой товарищ, человек широкой, щедрой души… Я воспользуюсь своим правом и дам тебе хорошую аттестацию. Я верю тебе и в тебя. И знаю: не ошибусь… У меня чутье… За десять лет я немало перевидел вашего брата. Но если ты мне позволишь, я… Одним словом, частный вопрос. Если эта девчонка (та, что к тебе приезжала)… Ну… ладно, ладно. А если женщина — старше тебя? Не отвечаешь? Ну что ж, я тебя понимаю. Это, пожалуй, было бы неделикатно по отношению к женщине… Подними глаза, Всеволод. Если трудно придется, напишешь, ладно? Не напишешь. Куда там! Ты ведь у нас гордец!
«Будь сегодня двадцать ноль-ноль Центральной переговорной
Сева».
— Зиновьеву в третью кабину. Зиновьеву в третью кабину. Зиновьеву в третью кабину.
— Здравствуй, Кира. Это я, Сева.
— Здравствуй. Ну как ты там жив-здоров?
— Кира, алло!.. Тебе хорошо слышно?.. В общем, здесь, понимаешь ли… Тебе хорошо слышно?.. Кира, меня исключилииз института.
Молчание.
— Перед самым дипломом?.. Как это возможно?!.
— Кира, переговорную мне здесь один парнишка устроил… Я сильно хотел… Я хотел услышать твой голос!
— Сева… Что бы ни было, что бы с тобой ни случилось, я… я… Ты бы не мог в двух словах… Хоть коротко…
— Ерунда!
— Поняла… Все вышло из-за меня. Из-за того, что я приезжала в часть. Сева! Скажи мне правду… Ты сдал все экзамены? Все? Абсолютно все?
— Кира, не будь ребенком.
— Алло!.. Алло!.. Сева, когда ты будешь в Москве?.. Алло! — Девушка, девушка!.. Нас почему-то разъединили. Милая, дорогая… Отец умирает! Не разъединяйте, не разъединяйте.
— Абонент, разговор окончен, попрошу положить трубочку.
…Доченька! Эко хорошо, что поспела… Он еще вчера телеграмму отбил, чтоб я тебя встретила у выхода с переговорной… Но знаешь, какие люди нынче недобросовестные? Телеграмма возьми да и опоздай. Сейчас. Отдышусь. Умаялась… Не помню, как и добралась! — И руки Севиной матери торопливо и деловито провели по Кириным волосам. — Нельзя убиваться, грех. Не смерть, не война, не голод… Разве счастье в одном его инженерстве? И-и-и — нет!.. Но я… — вдруг сказала старая женщина со страшной и грозной силой, — как мать… Христом богом прошу…