Лгунья
Шрифт:
Ржевская глянула на нее, дотронулась дрожащей рукой до ее озябшего подбородка.
— Кира!..
— Не плачьте, пожалуйста, Валентина Петровна. Я вас очень, очень люблю, Валентина Петровна.
Эти минуты были самыми тяжелыми в жизни Киры.
О ТАКТЕ
Сад поджидал Севу. Садовому участку недоставало сильных молодых рук.
В семье Костыриков разговаривали о картошке, об урожае клубники, о том, что сохнет левая яблоня, — с чего бы это? Ведь совсем еще
Сева работал в саду. Солнце то и дело скрывалось за облаками, но его душноватое, осеннее тепло еще припекало. Облака не перистые, а еппошмые, провисали высоко над садом,
По вечерам, когда становилось темно. Сева пристраивался на нижней ступеньке крыльца. Приходила Катя, садилась рядом. Дети Костыриков вглядывались в сгущавшуюся темноту ночи. Молчали.
…«Хоть бы отец ударил меня! — думал Сева. — Может, мне сделалось бы полегче!.. К обеду мне подавали мясные котлеты. Я — помню, помню! А Катя жевала котлеты пшенные… Почему отец не ударит меня?.. Хоть бы ударил! Может, сделалось бы полегче! «Божье благословенье» — вот как обо мне говорила мать».
Что же, что же это такое?!. Как оно могло случиться со мной?
Кира!.. Я больше не я. Я в себя не верю… Я себе больше не доверяю. Я… я… А может, это значит: люблю!.. Но ведь я ненавижу тебя сильней, чем люблю… Спрятаться. Родиться опять! Совершить подвиг!.. Отец! Зачем ты меня не ударил?!
Он сидел на ступеньках, низко опустив голову. А садовый участок тихонечко говорил с ним о вечности, о протяженности и силе жизни. Приходил какой-то крошечный старикан — он был весь величиной с палец. Старикан пристраивался рядом с сестрой и братом. На коленях скрещены были волосатые, стариковские ручки. Ножки обернуты в беленькие портянки, обуты в лапти. «Как тебя зовут, дед?» — «Сам знаешь! Покой Покоич». И ты успокоишься И будешь верным солдатом. И может быть, созершишь подвиг…
«Дедушка, а ты, делом, не чокнутый??» — «Нет. Зачем? Я корень земли».
…На смену теплым осенним дням пришли грозы. Грозы были ночные. Гром мягко сотрясал небо. Дождь обрушивался на землю обильными ливнями.
Приходил рассвет. Но и в рассветных сумерках что-то долго-долго еще сверкало в облаках на востоке. Под окнами слышался шорох воды и грязи. Над дорогой велосипедистов кружились галки.
Утром, надев болотные сапоги, отец шел к поезду.
С тех пор, как дождь — у Севы стало меньше работы в саду. Не надо было таскать воды из колодца.
Он прочистил печной дымоход, пошарив в кладовой, разжился голубой краской, выкрасил кухню и подоконник.
— Ей, кто там? — заорала женщина-почтальон. — Есть ли собака? Можно войти? Перемерли вы, что ли, хозяева? Распишитесь.
Ушла. Сева стоял у калитки, опустив голову.
— Сыночек, чего такое? Кто приходил?
В руках у Севы была повестка из военкомата.
Катя еще не вернулась из техникума. Родители не пошли его провожать. Прощались в саду.
Выцветшие голубые глаза Костырика-старшего часто-часто мигали. Маленькая голова его, похожая на орешек, вздрагивала.
— Бывай здоров. Пиши. Сообщай, одним словом.
— До свиданья, мама. Скоро увидимся, — и, отвернувшись от матери, он зашагал прочь. Шел спокойным широким шагом солдата по дороге велосипедистов.
Не отрывая глаз, мать смотрела на удаляющийся затылок и кирзовые сапоги, вздымавшие пыль. Оглянулась, вздохнула, перекрестила воздух.
— Полно, мать! — закричал отец. Его брови взлетели. Дрогнул всеми своими складками темный орешек. Старик заплакал.
О ВЕРНОСТИ
Прошла неделя, две, три…
Девочка спрашивала себя, почему такая уж она заколдованная, что как только коснется ее живое, теплое чувство, она тут же оказывается виноватой?
Кира еще не знала удивительного закона, что мы всегда виноваты перед тем, кто нам дорог. Виноваты, иной раз даже без всякой перед ним вины. Недодумали, недоучли и недоглядели… Это чувство виновности человек волочит за собой всю жизнь, вместе со своей человеческою любовью. Что б ни случилось с близким, ты виноват всегда.
Просыпаясь, Кира лежала в кровати, подложив ладони под голову, и внимательно разглядывала потолок… Она разговаривала с потолком. Он был умный — белый, спокойный. Но отвечать не хотел. Ленился.
Может, взять гитару и спеть? Нет? Гитара это для радости. А она не хочет радости для себя.
Тихо. Пусть. В школе Кешка и девочки. Сашуню отдали в детский сад.
По субботам она бежала за ним на Евстафьевскую, возвращалась домой, волоча его на руках, останавливаясь у каждой витрины. Он прислонял к ее плечу свою толстую (отечную) щеку. И — засыпал. (От радости?) Она знала. Пусть говорят, кто хочет, что хочет — ее не проведешь.
Она купила ему немецкий кораблик. Купала его, а кораблик с нежно-зелеными парусами плавал в мыльной воде. Сашкино лицо не выражало ни радости, ни удивления.
— А чего б ты хотела, Кира?.. Чтобы он танцевал фокстрот?
— Что ты, мама? Только чардаш или рок-н-ролл. Не допущу, чтобы он отставал от века!
В понедельник Кира и мать отводили его назад, на Евстафьевскую. Он вцеплялся в Кирин подол.
— Девочка, уходите. Сейчас же. Вы травмируете ребенка.
— Мама, мама! Что же это такое? — выбегая из детского сада на улицу, захлебываясь, говорила Кира.
— …«Ладно. Пусть я не Кира, а Пенелопа».
И она принялась вязать себе шерстяное платье.
Первый раз в жизни Кира держала спицы. Дело, однако, двигалось: вязала — и распускала, вязала — и распускала… Кто бы видел, как быстро и ловко она вязала, как здорово распускала!
«Они были долголетней, чем мы. Иначе как бы она могла ждать двадцать лет своего Одиссея… Да еще, чтобы он возвратился и перестрелял из лука всех ее женихов?»
— Доченька, ты бы с кем-нибудь посоветовалась. Взяла бы выкройку, что ли…