Лица
Шрифт:
– Герт, – произнесла она с нежностью в голосе, маскирующей отсутствие любви. – Совсем необязательно, что она сделала это из-за тебя. Надя говорила, что у некоторых людей низкий суицидальный порог. Однажды она рассказала мне о девушке, покончившей с собой из-за пропажи велосипеда.
– Я это отлично понимаю, – сказал он, – и не пытаюсь переоценить свою значимость. Но к своей работе я отношусь серьезно, а подобного рода вещи мешают.
Впервые за разговор она посмотрела ему в лицо. Что-то с ним было не так. Все его черты отличались друг от друга, словно мебель из череды браков. Под глазами набрякли небольшие мешки, словно он носил в них горькие воспоминания о неудавшейся жизни. На мгновение
– Через пару дней об этом забудут, – сказала она. – Иди к себе, Герт, мне нужно поспать.
– Извини, – ответил он оскорбленно, – я едва не забыл, что твое время бесценно.
Он нарочито шумно поднялся и вышел из комнаты, не пожелав спокойной ночи.
Она выключила свет, но темнота не принесла утешения. Что он имеет в виду, говоря о бесценности ее времени? Решил, что ей осталось жить недолго?
На кухне кто-то пустил воду, и в комнату ворвался грубый мальчишеский смех. Она снова зажгла свет. Это Могенс. Он спит с Гитте и даже не подозревает, что Лизе это известно. Гитте спала и с Гертом и объясняла, что это только на пользу их браку, который она взялась спасать. У стены стояла пара туфель Ханне, которых она раньше не замечала. Красные, с заостренными носами – подарок Герта. Гитте считала, сыновья обижаются, что он так балует Ханне. Пока Гитте не обратила на это внимание, Лизе такое на ум не приходило. Вид туфель почему-то ее смущал, она поднялась и выставила их за дверь, после чего снова улеглась и погасила свет.
2
Дневной свет наполнил комнату наивной непорочностью, отодвинув события ночи гораздо дальше, чем любой из дней детства, застывших в ее памяти, как тысячелетнее насекомое в куске янтаря.
Она отдернула штору и выглянула во внутренний двор. Оттепель: с замусоленной мостовой поднимался пар, как от мокрой тряпки. На крышке мусорного бака под лучами бледного и холодного февральского солнца намывал лапы кот. Из столовой, где Гитте завтракала с детьми, доносилось мерное бормотание. Гитте оберегала писательский покой Лизе, словно она была Гёте или Шекспиром, хотя за два с лишним года из-под ее пера не вышло ни строчки. Лизе твердила себе, что в этой приютской сироте, которая сожгла за собой все мосты лишь затем, чтобы навести порядок в полной хаоса жизни совсем незнакомых людей, – в ней точно было что-то трогательное. Эта мысль притупляла страхи Лизе, многое упрощала – так дети поддаются на уговоры взрослых.
Накинув халат, она села у трюмо, стараясь не создавать ни малейшего шума. Лицо в зеркале показалось ей уставшим и изношенным, точно старая перчатка. Рот двумя скобками обрамляли нечеткие линии, которые обрывались, немного не доходя до округлости подбородка, словно безвестному художнику помешали в разгар работы. Глаза – с тем искренним и наивным выражением, что бывает у детей, когда они пытаются лгать. Три тонкие бороздки охватывали шею нитками жемчуга, с каждым днем врезаясь в нее всё глубже. Выдержит ли лицо отведенное Лизе время? Этому лицу приходилось скрывать столько всего, о чем нельзя было знать миру. Превращалось ли оно во врага, стоило лишь отвернуться? И что окажется скрыто под ним, когда однажды оно развалится на части? Она вспомнила о больших, не по размеру платьях и ботинках, которые ей приходилось носить в детстве: их вечно покупали на вырост, и они всегда изнашивались, как раз когда становились впору. Увидев фотографию матери в газете, Ханне удивилась: «Ох, какая же ты фотогеничная». А Сёрен добавил: «Самая красивая мама в классе».
Дверь распахнулась, и она рывком обернулась, как будто ее застали за тайным делом. Это был Сёрен – усы от молока, ранец за спиной.
– Пока, мама, – неуверенно произнес он. – Гитте разрешила зайти и посмотреть, не спишь ли ты.
– Не сплю. Пока, Сёрен. Ты меня поцелуешь?
Она нагнулась и поцеловала его в губы. Он обхватил руками ее шею, и запах потревоженного сна, школьной пыли и детской вины накрыл обоих защитной мантией, милосердно наброшенной на павшего врага. Она взяла его за плечи и с мрачным сожалением всмотрелась в маленькое истощенное лицо.
– Надо бы тебя подстричь, – заметила она с фальшивой бодростью и погладила его светлые шелковые волосы.
– Нет, – ответил он резко и вырвался из ее рук. – Гитте говорит, мне идут длинные волосы. А после парикмахерской надо мной все только смеются.
– Ну, раз так…
Она быстро выпрямилась, и в тот же момент меж ними появилась Гитте и взяла мальчика за руку.
– Пора, – произнесла Гитте важно. – Уже без двух минут.
Она прошлась по комнате с видом человека, у которого есть цель в жизни, и резко остановилась, как автомобиль перед неожиданной преградой. Взяла склянку из-под таблеток и с нравоучительным выражением близоруко уставилась на Лизе.
– Герт попросил, чтобы я держала их у себя, – сказала она. – Происшествие с Грете его потрясло. Пройти еще раз через что-нибудь подобное он не хочет.
– Ах, – ответила Лизе и села на кровать, почувствовав себя прозрачной, словно вырезанной из бумаги. – Он тебе об этом рассказал?
– Ты сама во всем виновата.
Гитте беспечно сунула склянку в карман джинсов и уселась рядом. Такая очаровательно безобразная. От нее пахло п'oтом. Лизе широко улыбнулась. Комната наполнилась страхами, как жидкостью. Часы в столовой пробили восемь.
– Вчера вечером он приходил к тебе за утешением. Хотел, чтобы всё снова наладилось, Лизе. Он был готов вернуться – чтобы и мысли не возникало о неверности. Хотел лечь с тобой в постель. Но ты устала, собиралась уснуть и совсем ничего не поняла.
Голос выдавал, что терпение у нее на пределе. Она уперлась локтями в колени, лицо покоилось в люльке из сложенных ладоней.
– Гитте, – сказала Лизе, – сделаешь мне кофе?
– Боже, конечно. За кофе и поговорим.
Лизе сняла халат и снова залезла под одеяло. В его хорошо знакомых складках не было ни капли сна. Она подумала, что сегодня нужно позвонить Наде. Лизе склонялась к приятному и непоколебимому представлению Нади о ней. Наде она казалась впечатляюще терпимой, но та путала терпимость с безразличием. Чтобы быть терпимой, нужно быть сопричастной. Откровенность, подумала она, большего Гитте сейчас от меня и не требует: всего-навсего частицу моей души, проявление чего-то человечного. Так и пройдет еще один день, прежде чем ненависть вырвется на свободу.
– Так, тебе нужно что-нибудь поесть. Я только что испекла белый хлеб [2] .
Устроившись на стуле, на котором Герт сидел по вечерам, Гитте разливала кофе по чашкам.
2
Именно белый хлеб в Дании было принято считать символом домашнего очага и уюта – по сути, элементом скандинавского хюгге.
Конец ознакомительного фрагмента.