Личное дело игрока Рубашова
Шрифт:
Снимок очень красноречив — бедность, разумеется, удручающая бедность; высохшие нищие старушки в платках и штопаных юбках… но вместе с этим мы видим и дух прогресса, индустриальных магнатов и меценатов, как, например, наш герой…
Он так и не стал компаньоном брата. Возможно, из гордости или из духа противоречия, но скорее всего из страха, что давняя их вражда все же скажется и поставит под угрозу семейный мир. Вместо этого Николай Дмитриевич вложил свое состояние в бумажную промышленность, в то время лихорадочно пытающуюся не отстать от все увеличивающейся свободы слова. Потом он отступил на шаг в технологической цепочке и купил лес в Финляндии, а затем сделал шаг вперед и на свой страх и риск приобрел газету в Киеве. С леса и газет он перекинулся на производство спичек и серы, и когда вспыхнула русско-японская война, он уже был совладельцем химического завода, поставлявшего порох ни больше
В тридцать пять лет его имя гремело в деловых кругах, и враги боялись его в той же степени, в какой любили и уважали те, кому он помогал в безвыходных положениях. Он был председателям концерна, занятого разработкой русских цеппелинов. [14] Он был совладельцем селекционной фабрики в Галиции и вложил много сил и средств в проект создания нового сорта репы, призванного помочь победить голод в польской провинции. Как-то раз, когда он направлялся на биржу с целью купить «Петербургскую газету», его остановила девочка, продававшая фиалки. Он купил букетик, чтобы подарить Нине, и тут его осенила блестящая идея — основать флорографическую фирму, предприятие, поставляющее цветы на дом. Этот проект пользовался колоссальным успехом, многочисленные конторы едва успевали справляться с заказами. Постепенно он приобрел пять гигантских теплиц и стал монополистом по выращиванию и продаже роз. Все, к чему он ни прикасался, обращалось в золото. Меньше чем за десять лет он стал миллионером — и в рублях, и в фунтах стерлингов.
14
Цеппелин — дирижабль (по имени изобретателя).
Он был широко известен и как щедрый покровитель искусств, помогающий начинающим талантам, он был главным меценатом Экспериментальной оперы, где певал и всемирно известный бас Шаляпин. По совету архиепископа он жертвовал десятки тысяч на благотворительные цели. Дом для солдатских вдов носил его имя, так же как и специальная усадьба, где лечили больных туберкулезом крестьянских детей. Ни один попрошайка не уходил от его дверей с пустыми руками, а всю зиму на черной лестнице его квартиры работала полевая кухня — всем голодным бесплатно выдавалась тарелка горячего супа. Он стал настоящим филантропом, и его почему-то очень тянуло к квакерам.
Летом 1902 года он женился на Нине Фурье. Чтобы осчастливить Эвелину Ивановну, она приняла православное крещение и взяла фамилию мужа. Она еще пару лет работала во Французском театре, но когда империя Николая Дмитриевича начала расти всерьез, Нина уволилась из театра — надо было заниматься домом. Как хозяйка она была само совершенство; на довольно-таки частых обедах для деловых партнеров она управляла слугами едва заметными взглядами и кивками, читала наизусть из «Мадам Бовари» и пела московские куплеты под аккомпанемент немецкой пианолы. Супруги по-прежнему горячо любили друг друга, и только одно омрачало их счастье — у них не было детей.
Прошло больше пяти лет их супружества, прежде чем они обратились к специалисту из Восточной Пруссии, и тот констатировал, что Нина не может иметь детей по причине ранее перенесенного воспаления яичников. Они были совершенно раздавлены диагнозом, они горевали, как горюют о потере близкого человека, но, как ни странно, на почве общего горя любовь их расцвела еще более пышным цветом. Они поговаривали об усыновлении, но никак не могли решиться. Как-то они взяли на лето слепую девочку из далекого Екатеринбурга. Наняли гувернера, тот научил ее читать по системе Брайля, но когда пришло время расставаться, они были настолько огорчены, что решили такого опыта не повторять никогда.
Все это время Николай Дмитриевич даже близко не подходил к ломберному столику или рулетке. Он сдержал данное себе слово и никогда больше не играл — даже на благотворительных лотереях. Надо заметить, что, будучи занятым светскою жизнью, он и не вспоминал о событиях первой ночи века. Вся эта история казалась очень далекой, словно сон, — то ли был он, то ли не был, то ли это его фантазия сыграла с ним шутку, придав этому сну черты реальности, то ли и не сон это даже был, а облачко пара из загадочного гейзера подсознания… Странный контракт нашел свое место в ящике письменного стола. Иногда он доставал его и разглядывал со смешанным чувством сентиментальной ностальгии и скепсиса. С удивлением, но, пожалуй, без испуга разглядывал он каждое утро свое лицо в зеркале в ванной. Удивительно — ни морщинки, ни складки… и когда как-то утром, проснувшись в их огромной, с расшитым шелковым балдахином, супружеской постели, Нина Рубашо-ва с любовью заметила, что он ни капли не постарел, его это не испугало, скорее польстило.
Состояние Эвелины Ивановны постепенно улучшалось, в чем была немалая заслуга заметного прогресса в искусстве врачевания и успехов медицинской науки. Заболевание ее уже не носило унизительного имени «падучая», теперь оно стало гордо называться «эпилепсией»; правда, для Николая Дмитриевича это звучало еще более пугающе, но зато эпилепсию можно было лечить гипнозом и новейшими лекарствами. Припадки становились все реже и короче, но, к сожалению, слабоумие прогрессировало. Она провела несколько лет в частной клинике. Потом они взяли ее домой, наняв медсестру, получившую образование в Вене и Кракове, большую поклонницу учения доктора Фрейда. Нина и мать прекрасно между собою ладили, хотя со временем Эвелина Ивановна совершенно уверилась, что Нина — ее мама и как-то раз даже попросила покормить ее грудью. Но постепенно, укачиваемая все сильней и сильней в печальной колыбели старости, она погрузилась в молчание, нарушаемое только шорохом ее неизменного календаря со святыми. Скорее всего, она была счастлива — с уст ее не сходила мечтательная улыбка…
Отношения с братом поддерживались на уровне статус-кво. Встречи их были формальными и, как ни крути, отмечены печатью подозрительности; да и странно было бы, если бы они, враждуя между собою полжизни, вдруг прониклись друг к другу ничем не омраченным доверием Но, тем не менее, когда фирма брата была близка к разорению по причине постоянно падающих цен на зерно и дешевого американского импорта, Николай Дмитриевич все же помог ему, причем анонимно. Они встречались редко, разве что на семейных и церковных праздниках. Михаил почти всегда выпивал лишнего и назойливо рассказывал анекдоты про евреев, почерпнутые им у партнеров с Украины. Рассказчик он был плохой, отчего анекдоты казались грубыми и неостроумными; впрочем, в большинстве случаев такими они и были. Николаю претил запах его дешевого мускусного одеколона и похотливая ухмылка, когда он украдкой заглядывал за Нинин корсет, но он прекрасно понимал, что Михаил ему просто-напросто завидует; поэтому он всячески избегал рассказов о своих успехах, чтобы не усугублять зависть. По той же причине он отказался и от намерения подарить пони маленькой Сашеньке Рубашовой, хотя она клянчила лошадку с того самого дня, когда он приобрел конный завод. Николай интуитивно понимал, что одержимость одного-единственного врага может причинить больше вреда, чем падение биржи или стачка. Он был осторожен, и осторожность закалила его. Такая жизнь, отмеченная счастливым для Николая Дмитриевича стоянием планет, продолжалась около десяти лет.
Как-то, прогуливаясь по набережной Фонтанки, он встретил на Аничковом мосту человека, живо напомнившего ему о первоисточнике его счастья. Это был Илиодор, скопец. Он просил подаяния.
Николай юркнул в ближайший подъезд и затаился. Он сам удивился своей реакции — ему стало трудно дышать, он весь вспотел, по спине побежал холодный пот, ручейком стекая между ягодицами. Он наблюдал за кастратом — тот с широкой улыбкой протягивал прохожим шапку. Глаза были совершенно пусты, похоже, лампада души его погасла раз и навсегда. Вскоре он сунул мелочь в карман, надел шапку и двинулся в путь. Николай последовал за ним.
Путь их лежал в бедный район огромного города. Величественные каменные дворцы постепенно уступили место деревянным лачугам. Отовсюду доносились пьяные выкрики и обрывки песен; улицы становились все уже; наконец они попали в темный переулок, куда и солнце-то, казалось, никогда не заглядывало. Воняло тухлой капустой и выгребной ямой, босоногие мальчишки то и дело увязывались за ним, клянча милостыню.
Илиодор зашел в один из дворов, и Николай Дмитриевич почти сразу услышал его голос, высокий и мелодичный. Он проскользнул за забор и увидел, что Илиодор стоит в тени гигантского клена и, сжимая в руке шапку, поет старинный хорал. Окно открылось, и оттуда полетела на улицу мелочь, с необыкновенною ловкостью пойманная им в шапку, да так, что ни одна копейка не укатилась. Скопец смолк, и лицо его исказилось страшной гримасой.