Личное дело игрока Рубашова
Шрифт:
Как-то раз…
Нет, не годится…
Это случилось в те времена, когда…
О, Господи! Измываешься Ты над нами?
Тогда вот так:
В конце девятнадцатого века…
I
Пролог в Петербурге
В конце девятнадцатого века жил в Петербурге человек по имени Николай Руба-шов, сын крещеного киргизского купца и девушки-эстонки. В ее генеалогических лабиринтах заблудились некогда еще и неизвестные шведы из Пярну и Хаапсалу. По ее настоянию сын даже был наречен двойным именем — Йозеф-Николай, но все называли его Николай или просто Коля. Отец, будучи, как уже
Можно, конечно, поведать читателю о жизни нашего героя в одном из уголков этого величественного континента: о детстве на Тверской, в тени куполов Смоленского собора; о даче в Нарве, где проводила лето его семья, о его любви к матери, Эвелине Ивановне Рубашовой, ныне находящейся на излечении по поводу крайне тяжело протекающей падучей болезни, о его любви к актрисе Нине Фурье, примадонне и belle de jou [1] нового французского театра; не говоря даже о сложных, мягко выражаясь, отношениях со старшим братом, корректным и невероятно щепетильным Михаилом Рубашовым, нынешним главой семьи.
1
Здесь: гвоздь сезона (фр.) (Здесь и далее — примеч. переводчика).
Можно описать чуть не каждый день его жизни, опираясь на письма и записки, написанные его собственным сразу узнаваемым почерком, или, скажем, на дневники его гувернеров. Можно сослаться и на документы, до сих пор находящиеся в нашем распоряжении — в этой части никакого недостатка мы не испытываем. Наоборот.
Наши архивные шкафы забиты папками, бланками и аккуратнейшим образом заполненными формулярами, фотографиями и газетными вырезками, вклеенными в пыльные альбомы — все это тщательно пронумеровано и каталогизировано.
Но мы не станем этого делать, поскольку в настоящий момент нас интересуют совершенно иные факты. Годы детства и юности Николая относятся к прошедшей эпохе, и мы не имеем намерений ее касаться.
Можно даже сказать, что повествование о нем приобретает значение только с определенного момента его жизни, только с боя часов, возвестившего, что жизнь его изменилась самым решающим образом. К этому-то поворотному пункту мы и подходим, поскольку время неумолимо приближает нас к тончайшему занавесу, за которым уже нетерпеливо подрагивают первые, еще робкие секунды двадцатого столетия.
И прежде чем петербургские колокола возвестят нам начало нового века, а гомон многотысячных толп на Невском сольется в единое «ура!», мы позволим себе привлечь ваше внимание к двум предметам: к черному санному экипажу, что скользит сейчас в снежном вихре по Садовой, приближаясь к дому, где Рубашов снимает у офицерской вдовы комнату в четвертом этаже — обратите внимание на этот экипаж! — а также к колоде ломбардских карт, лежащих на столе в его комнате и только и ждущих, чтобы быть распечатанными, стасованными и розданными. В экипаже едет судьба, а судьба его зависит от этих карт. Поскольку Николай Рубашов — игрок, истинный игрок, он одержим демоном игры, он… попробуем отыскать нужное слово… он — сибарит азарта. И как в высшей степени естественное последствие разрушительной страсти, как последнее звено в непрерывной цепи постоянно поднимаемых ставок, его судьба… более того, его жизнь в ближайшие мгновения тоже превратится в ставку.
Давайте на секунду задержимся и потянем за ниточку, которую мы только что выпустили. Игрок? Мы сказали — игрок? Сибарит азарта? Да-да, именно так мы и выразились, и знаете, почему? Да потому, что точнее и сказать нельзя, потому что именно так и есть, это про него, Николая Рубашова, человека, околдованного и измученного Игрой, этим бичом человеческого рода.
Он был фанатом карт и костей, рабом тотализаторов и ставок, заложником пари, наркоманом, постоянно возбужденным белладонной азарта; началось все в восемнадцатилетнем возрасте, когда он проиграл первую в жизни партию в кости проезжему французскому лейтенанту. С тех пор прошло двенадцать лет, целая эпоха жалких выигрышей и сокрушительных проигрышей, марафонского танца по нелегальным игорным домам императорского города. Подстрекаемый демоном игры, он обратил в прах отцовское наследство, заложил фамильные драгоценности, кредиторы осаждали его со всех сторон. И теперь, наконец, последние печальные вздохи уходящего
По-видимому, не было такой придуманной человеком игры, в которую он хотя бы раз в своей жизни не проигрывал. Он пробовал карты, покер, двадцать одно и вист, джинрамми, скопоне, полиньяк и шмен де фер, называемую попросту железкой, и преферанс, и стуколку, и экарре с торговлей. Он кидал кости и играл в шашки, бросал монеты и вытягивал спички. Часами стоял он у рулеточного стола, наблюдая, как стопки его фишек медленно и неумолимо исчезают в ненасытной пасти банка. С горящим от азарта лбом он выстаивал очереди у тотализаторов. На петербургских скачках имя его стало нарицательным, он был притчей кегельбанов, он проигрывал на лошадях и собаках, в баккара и в императорскую лотерею в пользу инвалидов, а в подвале некоего мексиканского моряка он проиграл на петушиных боях кольцо, подаренное ему на совершеннолетие. Он выбросил целое состояние на пирамидные игры, даже не говоря о бесконечных взятках алчным банковским чиновникам, чтобы раздобыть новый займ и таким образом не дать остановиться все бешенее вращающейся порочной карусели… и все это с такой энергией, что, если употребить ее на благие цели, можно было достичь определенных и, возможно, даже положительных (такая надежда не умирает никогда!) изменений существующего миропорядка.
Кто знает, может быть, именно обо всем этом он и думал, сидя в своей комнате, озаряемой то и дело вспышками фейерверков в ночном небе; а может быть, он думал и о том, что, невзирая на проигрыши и потери, невзирая на то, что он стоял на грани полного разорения, что он проиграл даже материнскую пожизненную ренту… невзирая на все это, он все же познал наслаждение.
Это было правдой. Он наслаждался — и наслаждение это было за пределами разума и здравого смысла. Казалось, он должен особенно стыдиться именно этого наслаждения — но он не находил в себе даже тени стыда. Двенадцать лет назад, когда француз вложил ему в руку игральные кости и хриплым пропитым голосом предложил сыграть — в то самое мгновение ему открылся новый мир; мир надежды на авось и холодного расчета, гадания и алгебры, интуиции, жульничества и теории вероятности, лихорадки и холодного пота, мир, в котором ты близок к тому, чтобы потерять сознание, открывая карты партнера, когда на кону скопилось свыше десяти тысяч рублей… Он получал неизъяснимое наслаждение, и сейчас, хотя и стыдился, что не чувствует никакого стыда, он его и не чувствовал — за исключением стыда по поводу того, что он не стыдится.
Он поднялся и подошел к окну. В доме было тихо. Из центра доносился гул ликующей толпы. Нина, должно быть, тоже там, подумал он. Маленькая артистка с карминно-красным ртом и маленькой расщелинкой между передними зубами, женщина, страстно любимая им вот уже больше десяти лет. И ее он тоже потерял, с той же беззаботностью, как проиграл свою усыпанную бриллиантами заколку для галстука или кунью шубу, принадлежавшую когда-то его отцу, почившему в бозе Дмитрию Осиповичу Рубашову. Не так давно она еще была с ним, он был еще богатым наследником, приглашал ее к Донону, [2] посылал драгоценности и любовные строки из Лермонтова и Тютчева, переписанные на тончайшей китайской бумаге, сбрызнутой голландскими духами. Теперь она и видеть его не хотела, и он даже и винить ее не мог, потому что это легко объяснимо. Почему она должна с ним встречаться? С ним, Николаем Рубашовым, нищим приживалом, обуянным демоном игры, с нависшей над ним, как полуотломившийся толстый сук, угрозой долговой тюрьмы… Но и в этом он находил наслаждение! Это приводило его в такое же бесстыдное возбуждение, как и долгий ряд проигрышей.
2
Донон — знаменитый петербургский дорогой ресторан.
Взорвалась очередная шутиха и рассыпалась волосяным дождем искр по иссиня-черному небосклону. Коля оцепенел. В этой внезапной вспышке света он увидел в полуквартале от дома скользящий по снегу санный экипаж.
— Неужели это возможно? — подумал он. — Неужели это и в самом деле возможно? О, Боже! Он уже здесь…
В дверь постучали, но как-то робко, как мог бы постучать, скажем, разносчик лотерейных билетов. Коля посомневался немного, преодолевая вполне понятный страх, взял лампу и вышел в полутемный холл. Хозяйки, офицерской вдовы Орловой, дома не было, не было и никого из ее жильцов — ни немца Цвайга, помощника адвоката, ни Вайды, коллежского регистратора, снимавшего комнатушку у черного хода. Все были в городе, все хотели праздновать наступление нового века. Все, кроме него. А он остался ждать своего гостя, и вот тот явился. Страх внезапно исчез, и Рубашов пошел к двери даже с каким-то облегчением.