Личное дело игрока Рубашова
Шрифт:
— Правила просты, — сказал гость, улыбаясь, — чтобы открыть партнера, нужно иметь по крайней мере пару в валетах; это придаст игре остроту. Разрешаются две смены, снесенные карты кладутся по левую руку, дабы потом их можно было проверить. Я, разумеется, уверен, что ни вы, ни я жульничать не собираемся.
Он замолк, достал карманные часы и удивленно приподнял бровь.
— Через тридцать секунд начнется новая эра… Позвольте мне, Коля, немножко отодвинуть это мгновение… в такую ночь часы не имеют ровно никакого значения… Давайте вот еще что, сегодня же все можно, давайте условимся: флеш в четырех бьет две пары… Да вы меня не слушаете!
Николай Дмитриевич был, по-видимому, уверен, что все происходящее сон; он тоже смутно улавливал
— Итак, Коля, — сказал гость, аккуратно пристроив сигарку в пепельнице, — на этот раз бессмысленно предлагать вам одуматься… Проигрывать вам фактически нечего, вы даже можете пойти углом… я же не в состоянии удвоить вашу вечную жизнь, она и без того вечная… Я уже снял, вам сдавать. У меня еще несколько встреч сегодня. Мир, я уже говорил вам когда-то, мир — это зал ожидания человеческих душ.
Под все нарастающий гул толпы на улице, покуда привидения, захваченные серьезностью момента, собирались вокруг стола в квартире на Садовой, Николай Дмитриевич начал сдавать карты.
— Молитесь, Коля, — сказал его противник, принимая первую карту, — другого шанса у вас не будет.
Стоя за спиной Николая Рубашова, призрак Вайды с надеждой разглядывал его карты — пара в дамах и еще всяческий разнобой.
Нижняя граница пройдена, прошептала рядом с ним Зина Некрасова; все они поняли, какова ставка в этой игре, и следили за развитием событий с возрастающим интересом, уже можно торговаться, они же договорились о паре в валетах. Помолимся, Вайда, чтобы все было хорошо.
Посетитель сменил три карты; по-видимому, у него тоже была пара онеров. Руба-шов тоже снес мелочь и, получив согласие гостя в виде вдумчивого кивка, дрожащими старческими руками сдал каждому по три карты.
Он положил прикуп за парой дам и осторожно развернул. Тройка червей, шестерка треф, семерка пик.
Все та же пара в дамах, прошептал Вайда в ухо белошвейке, мне это не нравится. Статистически весьма вероятно, что у того карты лучше; я, конечно, не эксперт в покере, но шансы Рубашова упали на пару сотен процентов. Осталась только одна смена…
Вайда, желая поддержать Рубашова, положил ему на плечо невидимую руку. Посетитель отказался от второго прикупа, по-видимому, он был вполне удовлетворен сдачей. Рубашов поменял три карты…
За его спиной теперь толпились, перешептываясь, все призраки старой квартиры, даже майорша Орлова, которой он по-прежнему был должен за квартиру, помолилась за его удачу. Николаю Дмитриевичу пришли: четверка червей, восьмерка треф и наконец валет пик. По комнате пронесся вздох разочарования, кто-то тихо выругался… комната словно наполнилась тиканьем тысяч невидимых часов.
У Вайды на глаза навернулись слезы. Движением, в котором легко угадывалась вековая мука, Николай Дмитриевич положил карты
— Значит, вы хотите, чтобы я открылся первым, — улыбнулся гость, — а почему бы нет? Я почти уверен в удаче…
И он выложил карты — каре в королях.
— Ваши карты, Йозеф-Николай Дмитриевич! Давайте уж покончим с этим, мне предстоит сделать еще несколько важных визитов.
Николай Рубашов перевернул карты. К неимоверному удивлению всех присутствующих, у него вышло ни более ни менее, как тоже каре — но в тузах. Особо примечательной оказалась пятая карта: на ней был изображен сам Коля Рубашов в годы молодости, такой, каким мы его видели в начале уходящего века, а по углам строили рожи четыре джокера… И в эту секунду, зародившись словно бы из ничего и расплываясь нарастающим басовым гулом, ударил первый колокол, а за ним почти сразу вступили веселым перезвоном десятки, а может быть и сотни дискантов, как будто бы там, наверху, облегченно смеясь, чокались хрустальными бокалами с шампанским, поздравляя друг друга с наступлением нового тысячелетия.
— Вы поддались, — слабым голосом, почти неслышно, сказал Рубашов, — вы сжульничали и дали мне выиграть…
Гость поднялся, взял со спинки стула свою пелерину и снова глянул на часы.
— Никто ничего и не заметил, — пробурчал он себе под нос, — люди ни бельмеса не понимают в эластичности времени… жалкая минута внезапно наполняется двойным и даже тройным содержанием… а им и невдомек, что такая минута продолжается вдвое или втрое дольше…
Он перебросил накидку через руку и покосился на карты.
— Вообще-то, вы, разумеется, правы, — сказал он. — Я дал вам выиграть… почему, спросите вы? Возможно, из сострадания… возможно, потому, что все уже определено заранее, или потом… что за разница. Но это, кстати, правда — мы тоже испытываем сострадание.
В перезвон вступали все новые и новые колокола. Ночное небо, озаренное тысячами фейерверков, разворачилось над Петербургом, словно гигантский световой парус; но даже посреди этого шума и хаоса затаившие дыхание призраки услышали вопрос, который задал Николай Рубашов уже изготовившемуся уходить гостю… ДЛЯ ЧЕГО ВСЕ ЭТО БЫЛО НАДО?
— Для чего? — скорбно сказал гость. — Для чего нужна ваша столетняя жизнь, где вы исполняли роль осужденной выжить жертвы? Для чего это все, и почему именно вы?
Он замолчал и словно бы растворился в воздухе, но не исчез, а оборотился внезапно усилившейся и заполнившей комнату музыкой, грандиозной симфонией, совершенно беззвучной, никак не воспринимаемой слухом, но отзывающейся прямо в душе почти невыносимой и все же сладкой болью очищения, симфонией, объясняющей непостижимым образом все тайны бытия и все его загадки. Это была эпическая музыкальная драма, где Николай Дмитриевич был главным персонажем, это был взволнованный рассказ о единственном выжившем и единственном свидетеле… неслышимый оркестр, управляемый рукою невидимого дирижера, разыгрывал вековую ораторию, и в этой великой оратории, в этой тысячеголосой, сплетенной из множества судеб фуге заключались ответы на все вопросы, что он когда-либо себе задавал… и Николай Дмитриевич понял наконец значение и смысл своей жизни в невыносимых оковах бессмертия. Он понял, что он был самим собой и в то же время всеми другими, он был самой Европой и ее народами в течение целого столетия, он был даже не свидетелем событий, он сам был их потоком, странствующим ясновидцем, шашкой в иллюзорной игре добра и зла; отшельником в клаустрофобическом пространстве между разделяющими людей бетонными стенами, он был временем в мастерской древнего амстердамского часовщика и свидетелем Холокоста… Он был музою оккультистов, забытой жертвой, кэк-уоком двадцатых годов, он был алхимической формулой, кравчим избранных, убийцей любимых, он был возвышен, унижен, богат и нищ… он являл собою высший смысл игры — все или ничего… он был азартом самого времени, олицетворяя вечную череду выигрышей и потерь.