Личное дело. Рассказы (сборник)
Шрифт:
Таким образом, из опубликованных после его смерти мемуаров об этих тяжелых годах, я впервые узнал, что Национальный комитет, первичная цель которого была противостоять нарастающему давлению русификации, был основан по инициативе моего отца; и что первые собрания комитета проводились в нашем варшавском доме, из которого я отчетливо помню лишь одну комнату, в белых и алых тонах, скорее всего гостиную. В той комнате была самая большая из известных мне арок. Куда вела эта арка, остается для меня загадкой, но и по сей день я не могу избавиться от ощущения, что все вокруг было гигантских размеров и что люди, которые появлялись и исчезали в этом необъятном пространстве, были много выше обычных представителей рода человеческого, каким я узнал его позднее. Среди них я помню свою мать, знакомую среди других фигуру, одетую во все черное. Это был траур по стране и знак неповиновения свирепому полицейскому режиму. С тех времен осталось во мне и
Ниже я описываю ее визит в дом брата примерно за год до кончины. Я также немного расскажу о своем отце, каким помню его в годы после утраты, ставшей для него смертельным ударом. Отвечая доброжелательному критику, я вновь разбудил их Тени, и теперь им пора вернуться на покой, туда, где все еще хранятся их туманные, но зримые образы, где они ждут момента, когда цепляющаяся за них реальность, их последний след на этой земле, исчезнет вместе со мной.
Дж. К.
1919
Личное дело
I
Книги пишутся в разных местах. Вдохновение может посетить и моряка, когда он сидит в своей каюте на пришвартованном посреди города и скованном замерзшей рекой корабле. И коль скоро святым полагается милостиво взирать на своих смиренных почитателей, я тешу себя приятной иллюзией, что тень старика Флобера – который мнил себя (среди прочего) еще и потомком викингов – могла из любопытства зависнуть и над палубой двухтысячетонного парохода «Адуа», застигнутого суровой зимой у набережных Руана, на борту которого были написаны первые строки десятой главы «Причуды Олмейера». Я говорю «из любопытства» – ведь разве не был этот добрый великан с огромными усами и громоподобным голосом последним романтиком Нормандии? Не был ли он, со своей отрешенной, почти аскетичной преданностью искусству, своего рода отшельником, святым от литературы?
«„Зашло, наконец“, – сказала Нина матери, указывая на холмы, за которые только что закатилось солнце…» Помню, как я выводил эти слова мечтательной дочери Олмейера по серой бумаге тетради, лежавшей на заправленной одеялом койке. Речь шла о закате на одном из островов Малайского архипелага, и слова эти возникали в моей голове миражами лесов, рек и морей, оставшихся вдали от торгового, но не лишенного романтики города в северном полушарии. Но в этот момент атмосферу видений и слов в один миг развеял третий помощник – веселый и непосредственный юноша, который, войдя и хлопнув дверью, воскликнул: «Эк у вас тут тепло – чудесно!» Было и вправду тепло. Я включил паровой обогреватель, предварительно поставив жестянку под текущий кран – ведь вода, в отличие от пара, течь всегда найдет.
Не знаю, чем мой юный друг занимался на палубе все утро, но лишь от того, как энергично он растирал покрасневшие руки, уже становилось зябко. Это был единственный известный мне игрок на банджо, а тот факт, что он был младшим сыном полковника в отставке, неисповедимыми путями ассоциаций наводил меня на мысль, что в своем стихотворении Киплинг [5] описал именно его. Когда он не играл на банджо, он любовался им. Вот и сейчас он приступил к тщательному осмотру и, после продолжительного созерцания струн под моим безмолвным наблюдением, беззаботно спросил: «А что это вы тут все время строчите, если не секрет?»
5
Имеется в виду стихотворение Р. Киплинга «Песня банджо».
Вопрос был закономерный, но я не ответил, а просто перевернул блокнот в бессознательном порыве скрытности: я не мог признаться, что он спугнул тонко проработанный психологический образ Нины Олмейер, прервал ее речь в самом начале десятой главы и ответ ее мудрой матери, который должен был прозвучать в зловещих сумерках надвигающейся тропической ночи. Я не мог сказать ему, что Нина просто сказала: «Зашло, наконец». Он бы очень удивился и, может быть, даже выронил свое драгоценное банджо. Как не мог сказать и о том, что, пока я пишу эти строки, выражающие нетерпение юности, зацикленной на собственных желаниях, солнце моих морских странствий тоже стремится к закату. Я и сам того не знал, а ему, конечно же, было все равно. Впрочем, этот замечательный юноша относился ко мне с куда большим участием, нежели предполагало наше взаимоположение в служебной иерархии.
Он опустил нежный взгляд на банджо, а я стал смотреть в иллюминатор. Круглое оконце обрамляло медной каймой часть пристани, с шеренгой бочонков, выстроенных на мерзлой земле, и задней тягой огромной повозки. Красноносый возчик в сорочке и шерстяном ночном колпаке прислонился к колесу. Таможенный сторож праздно прогуливался в подпоясанной шинели, как будто подавленный вынужденным пребыванием на улице и однообразием служебного существования. Еще на картине, обрамленной моим иллюминатором, поместился ряд закопченных домишек за широкой мощеной пристанью, коричневой от подмерзшей грязи. В этой мрачной цветовой гамме самой примечательной деталью было небольшое кафе с зашторенными окнами и деревянным фасадом, окрашенным уже облупившейся белой краской, что вполне соответствовало запущенности этих бедных кварталов вдоль реки. Нас отправили сюда с другой стоянки, рядом с Оперой, где такой же иллюминатор открывал мне вид на кафе совсем другого рода – полагаю, лучшее в городе кафе, то самое, где достойный Бовари и его супруга, романтически настроенная дочь старика Рено, подкрепились после памятного оперного представления, трагической истории Лючии ди Ламмермур в сопровождении легкой музыки.
Пейзажи Восточного архипелага выветрились из головы, но я, разумеется, надеялся увидеть их вновь. Итак, на сегодня «Причуда Олмейера» спрятана под подушку. Не уверен, что у меня были другие дела, кроме книги; если честно, созерцание было основным занятием на борту этого судна. Я не стану говорить о своем привилегированном положении, но здесь я служил, что называется, из одолжения – так известный актер может сыграть маленькую роль в бенефисе своего друга. Положа руку на сердце, я вовсе не стремился оказаться на этом пароходе в это время и в этих обстоятельствах. Вероятно, я и сам был не слишком нужен, в том смысле, в каком всякому кораблю «нужен» второй помощник. То был первый и последний случай в моей флотской жизни, когда я служил судовладельцам, чьи намерения и само существование которых оставались для меня загадкой. Я не имею в виду известную Лондонскую фрахтовую фирму, которая сдала это судно не то что недолговечной, а прямо-таки эфемерной «Франко-канадской транспортной компании». Даже после смерти что-нибудь остается, но от ФКТК не осталось ничего осязаемого. Она жила не дольше, чем роза, но в отличие от последней расцвела посреди зимы, испустила легкий аромат приключений и исчезла еще до прихода весны. Но это, без сомнения, была самая настоящая компания, у нее даже был свой флаг – белое полотнище с изящно закрученными в замысловатую монограмму буквами ФКТК. Мы поднимали его на грот-мачту, и только теперь я понимаю, что другого такого флага, вероятно, не было на всем белом свете. И все-таки мы, находясь на борту уже много дней, ощущали себя частью большого флота, каждые две недели осуществляющего рейсы в Монреаль и Квебек, как то было описано в рекламных брошюрах и проспектах, толстая пачка которых появилась на борту, когда судно стояло в лондонских доках Виктория, непосредственно перед отплытием в Руан. В смутном существовании ФКТК – моего последнего работодателя в этой профессии – и кроется секрет, который в некотором смысле прервал плавное развитие истории Нины Олмейер.
Неутомимый секретарь Лондонского капитанского общества, что помещалось в скромных комнатах на Фенчерч-Стрит, был безмерно предан своему делу. Мое последнее пребывание на корабле – как раз его инициатива. Я говорю «пребывание», поскольку морским походом это можно назвать с натяжкой. Дорогой капитан Фруд – по прошествии стольких лет так хочется отплатить ему теплотой и дружеской симпатией – обладал весьма здравыми представлениями о порядке, в котором офицеры торгового флота должны совершенствовать свои знания и продвигаться по службе. Он организовал для нас курсы лекций по специальности, занятия по первой медицинской помощи, тщательно вел переписку с государственными органами и членами Парламента по вопросам, затрагивающим интересы службы. Когда сверху поступал запрос или создавалась комиссия по делам судоходства и работы моряков, он воспринимал это как подарок небес, поскольку радеть за наши общие интересы было для него необходимостью. Наряду с высоким чувством долга он обладал добрым сердцем и поэтому делал все, что было в его силах, дабы помочь отдельным товарищам по службе, превосходным исполнителем которой он в свое время сам являлся. А что может быть нужнее моряку, чем помощь с трудоустройством? Капитан Фруд не видел ничего дурного, если Капитанское общество, помимо защиты наших интересов, будет негласно функционировать как кадровое агентство высочайшего класса.
Однажды он сказал мне: «Я пытаюсь убедить все наши крупные судовладельческие фирмы, что обращаться за персоналом нужно к нам. В нашем обществе нет ни капли профсоюзного духа, и я совершенно не понимаю, почему они до сих пор не выстроились в очередь. Я и капитанам постоянно говорю, что при прочих равных им следовало бы отдавать предпочтение членам нашего общества. В моем положении мне не составит никакого труда найти для них подходящего человека среди членов или кандидатов в члены нашего общества».